У Марселя было исполосованное шрамами лицо, к которому, казалось, была приклеена клочковатая борода в крошках и объедках. Все его последние меню можно было разглядеть в этом мочале. Марсель Первый, жестянщик по профессии, признался Антонену, что отсидел два года в кутузке — «такая вот незадача». Его обвинил отчим — он-де столкнул свою мать, калеку, с лестницы, это даже не было правдой, но старая сова не пережила падения. Лексикон его, когда он выпивал, состоял из четырех выражений на все случаи жизни: сволочь, сукин сын, гнойный пидор, прошмандовка. Разговор получался головокружительный, даже будь он способен на большее красноречие, это мало что изменило бы. В немудреном диалоге он в основном давил на жалость: жена смылась, не иначе под влиянием «этих сук-феминисток», потому что он лупил ее под горячую руку; дети, «засранцы», от него отреклись; с работы уволили за пьянство; все сволочи. С собутыльниками он готов был сцепиться по любому поводу. Марсель Первый был настоящим отморозком: он схлопотал второй тюремный срок во Флери-Мерожи за то, что сломал ногу старушке, сделавшей ему замечание. Он воплощал всё безобразие мира нищеты: был жалок перед сильными и безжалостен к слабым. Промышлял он гадкими делишками: например, опустошал церковные кружки в час, когда лишь несколько старушек молятся или дремлют на скамьях. Одним движением руки выгребал содержимое, поднимая невероятный скандал. Священники выпроваживали его, не применяя насилия. Он называл их вороньем и педофилами, одного даже ударил кулаком, но аббат не стал подавать жалобу: христианские заповеди призывают к непротивлению злу. Говорил он металлическим голосом, словно в глотку был встроен микрофон. Трезвым бывал редко, всего несколько часов в день, в основном по утрам, после чего погружался в полукоматозное состояние, невнятно бормотал, вращал глазами как полоумный. Раз в месяц речная полиция или служба спасения силой увозила его в Нантер, в реабилитационный центр. Там его держали несколько недель и, отмыв и подлечив, выпускали на волю. Все это время Марсель переживал за свой «дом», боясь, что какой-нибудь чужак займет его теплое местечко, готовый выпустить кишки каждому, кто посягнет на его собственность. Он был так громаден, что его побаивались.
Была у него «сердечная подруга», старуха-кошатница, жившая близ площади Пигаль, в нише на улице Фонтен. Он виделся с ней раз в неделю, не чаще, потому что добраться до Пигаль было для него все равно что пересечь Атлантику, целой одиссеей. Эту даму, с которой он любил побаловаться, он смеха ради называл Букет Прованса. Раздавая корм бродячим котам, она пропиталась в равной степени двумя запахами: тошнотворных консервов и кошачьей мочи. Даже ее подопечные морщились, обнюхивая ее. Этот душок, однако, не смущал Марселя, который повторял, гордый своей сентенцией:
— Когда любишь, не принюхиваешься…
В своей гнусной жизни Марсель был не чужд романтики и оживлялся, рассказывая байки о своей зазнобе. Букет Прованса сама ела кошачий корм прямо из банок и, поднося мясные кубики ко рту, говорила:
— Видишь, котик, вкусно, мамочке нравится…
Все ее сбережения, жалкая пенсия почтовой служащей, уходили на кошачью благотворительность.
Антонен решился и наметил вечер понедельника — спокойный день, когда люди выходят мало и улицы пустеют с восьми часов. Он пойдет к бродяге с двойным рационом бормотухи и под шумок сделает свое черное дело. Весь день у него бешено колотилось сердце, потели руки, горели щеки. В прошлую субботу он купил в хозяйственном магазине прочную веревку, какую используют яхтсмены, чтобы поднимать паруса и реи. Он отрезал полметра и сдавил себе горло до потери дыхания. В глазах темнело, он ослаблял давление, снова сжимал и наконец заходился неудержимым кашлем. В понедельник утром на работе он появился с красной полосой поверх адамова яблока, что встревожило коллег, а Ариэлю дало повод пройтись насчет «неуместного засоса».