Вино, Корнелис, развязывает языки, и на постоялом дворе я открыл Джакомо (мы уже называем друг друга по именам) сердце. Да простит меня Господь. Он узнал то, что знали прежде только вы. Не называя имени, я рассказал ему, что томлюсь от страсти к молодой и прекрасной женщине, положение которой столь высоко, что только успех на поприще живописи может помочь мне завоевать ее руку. «О! — воскликнул он. — Если она столь же хороша, как дочь господина Хоупа, то я согласен с вами — это настоящая красавица!» «Почему, — спросил я настороженно, — вы подумали об Эстер Хоуп?» «Она напоминает рафаэлевского ангела, — ответил Паралис, — или статую Праксителя. Чтобы описать такую женщину, не хватит никаких слов. Только гений способен выразить ее очарование». И тут уж я не вытерпел. «Что ж, сударь, это она! По ней я сгораю, и пусть об этом знают все. Любовь моя тщетна, пока я сам не стану знаменит. Не знаю, зачем открываюсь вам, другу Хоупов, но я на пороге отчаяния, и положение мое столь безнадежно, что осторожность более ни к чему». Джакомо внимательно меня выслушал, а потом расхохотался так, что привлек внимание всех гуляк. Там сидели музыканты, и он позаимствовал у одного из них скрипку, вскочил на стол и заиграл какую-то дикую неаполитанскую мелодию, причем с таким жаром, что вскоре все, включая и меня, пустились в пляс. Признаюсь, друг мой, я уже не знаю, что и думать об этом весельчаке, который, похоже, одинаково легок в общении и с принцами, и с нищими.
1 февраля 1759 года.
Дорогой друг!
Только что получил ваше письмо и отвечаю в большой спешке. Аптека закрыта, потому что отец мой с плотниками сооружают новый прилавок, а я, как проклятый, сжимаю жизнь в бесценные часы, дарованные мне природой.
Сегодня утром мать позировала в спальне, пока я трудился в соседней комнате. Все вышло ровно так, как я и ожидал. Освещение было хорошее, линзы Долланда обеспечили чудесную четкость линий, и мать моя — спокойная душа, но рисовать ее — труд дьявольски тяжелый, поскольку мы, смертные, сотворены из плоти, дышащей и не знающей покоя до тех пор, пока Господь не облегчит нам тяготы земные, опустив последний занавес. К стыду своему признаюсь, что укорил мать, потом себя, а после попросил у ней прощения. Сцена получилась недостойная мужчины.
Ох, стыдно!
* * *