Читаем Дом, дорога, река полностью

Вспоминается ножка кровати, за которую я ухватился, когда испугался фотографа. Может, я испугался его, как незнакомого человека, а может, опасался процесса фотографирования, как такового. Дети, как и животные, чувствуют больше, чем могут выразить; вот и мой давний испуг перед круглым, упорно следящим за мной, немигающим глазом фотообъектива выражал неосознанный детский протест против того, чтоб отторгнуть, отнять у меня мой собственный облик. Как будто фотограф вторгался в то сокровенное, чего он касаться не должен, как будто в тот самый миг, как мой взгляд и лицо останутся в недрах фотографического аппарата, я потеряю какую-то часть самого же себя. Нет, всё же недаром в исламе, иудаизме и в некоторых первобытных культурах существует запрет на изображение человека, ведь образ, отделённый от первоисточника, может стать двойником – и кто знает, в каких непростых отношениях эта копия будет находиться с оригиналом?

Разумеется, в три младенческих года, когда в меня целился глаз объектива, я об этом не думал, но фотографа всё равно опасался. Я стоял, ухватившись за кроватную ножку, и даже думал, не ускользнуть ли мне под кровать – уж очень заманчив был сумрак, где никакой бы фотограф меня не достал, – но всё же сдержался и выстоял до конца съёмок. Когда же фотограф ушёл, я залез на кровать и начал отвинчивать металлические шарики с её спинки – те блестящие шарики, в которых смешно отражалось моё приплюснутое и расплывающееся лицо.

Хотя, с другой стороны, что я так уж накинулся на фотографию? Даёт она нам много больше, чем отнимает, а всевозможные искажения, приблизительность и неполнота присущи любому виду искусства. В конце концов, на этих страницах, где я пробую воскресить свои воспоминания о доме прадеда в Выгорном, неточностей и огрехов куда больше, чем в том фотоснимке у ножки кровати. Так что спасибо тебе, деревенский фотограф, за то, что ты честно хотел покрасивее снять того мальчика, который спустя пятьдесят один год будет описывать то, как он, ухватившись за ножку кровати, испуганно и напряжённо смотрел в объектив.


Дом Дениса Максимовича был хоть и хатой, нохатой просторной и, в целом, не бедной. И крыт он был шифером, и полы были в нём набраны из широченных досок, и крыльцо было высоким, как бы парящим и над двором, и над проходившею рядом дорогой.

А всего через два дома по нижнему планту стояла хата Нинки, нашей дальней родственницы, жившей одиноко и трудно. И вот это была уже настоящая мазанка, жилище почти первобытное по затрапезности, бедности и тесноте. Ведь мазанка – это плетень из лозы, обмазанный глиной с навозом. Покрыта она была соломой, самым дешёвым строительным материалом тех мест. Помню, издалека Нинкин дом походил на этакий гриб под округлой соломенной шляпкой – гриб, на облезлой от времени ножке которого имелось оконце и низкая дверь. Эта дверь, утеплённая чем только можно – одеялом и старой фуфайкой, драной клеёнкой, полосками войлока, – была ещё для надёжности перехвачена крест-накрест прибитыми брезентовыми вожжами, иначе всё то, что висело на двери, непременно осыпалось бы с неё. Глянешь мельком на эту дверь – а такие, обитые разнообразным тряпьём двери были у многих, – и она вдруг покажется спиной ветхой, согбенной старушки, которая сунулась в хату, да ненароком застряла в дверном проёме.

Дверь открывалась с кряхтеньем и жалобным скрипом. В полутёмных сенях стояли вёдра с водою – колодец на низах огородов у речки, из которого их наполняли, так и назывался «Нинкин». А затем раздавался скрип ещё одной двери, которая вела в саму хату. В жаркий полдень – а я заходил туда только летом – было очень приятно ступать босыми ногами по земляному прохладному полу.

Что было в той хате? Печь, лавка, стол, ворох тряпья на кровати в углу да окошко размером в четыре ладони. Вездесущий картофельный запах исходил и от чугунка, что стоял на загнётке печи, и от ведра возле входа, в котором всё та же картошка, но только помельче, ждала, когда её потолкут курам или поросёнку. И хоть мебели в этом жилище почти не имелось, но было так тесно, что не повернёшься. И это ещё на дворе было лето; а что же творилось зимой, когда всё свободное место возле печи бывало завалено мёрзлой соломой? Ведь больше в тех курских краях топить было нечем – дрова или уголь раздобыть было трудно, – и только солома спасала людей в холода. Топка печи набивалась её золотистым, шуршащим, ломавшимся ворохом; потом подносился огонь, и этот соломенный ворох сначала наполнялся молочным дымом, потом в дыму промелькивал алый, трепещущий проблеск, а потом вдруг и печь, и вся хата озарялись враз вспыхнувшим пламенем! Какое-то время докрасна раскалённые стержни соломы ещё сохраняли свою хрупкую архитектуру, но скоро рушились, и в топке печи оставался лишь слой невесомого серого пепла.

Перейти на страницу:

Похожие книги

1993. Расстрел «Белого дома»
1993. Расстрел «Белого дома»

Исполнилось 15 лет одной из самых страшных трагедий в новейшей истории России. 15 лет назад был расстрелян «Белый дом»…За минувшие годы о кровавом октябре 1993-го написаны целые библиотеки. Жаркие споры об истоках и причинах трагедии не стихают до сих пор. До сих пор сводят счеты люди, стоявшие по разные стороны баррикад, — те, кто защищал «Белый дом», и те, кто его расстреливал. Вспоминают, проклинают, оправдываются, лукавят, говорят об одном, намеренно умалчивают о другом… В этой разноголосице взаимоисключающих оценок и мнений тонут главные вопросы: на чьей стороне была тогда правда? кто поставил Россию на грань новой гражданской войны? считать ли октябрьские события «коммуно-фашистским мятежом», стихийным народным восстанием или заранее спланированной провокацией? можно ли было избежать кровопролития?Эта книга — ПЕРВОЕ ИСТОРИЧЕСКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ трагедии 1993 года. Изучив все доступные материалы, перепроверив показания участников и очевидцев, автор не только подробно, по часам и минутам, восстанавливает ход событий, но и дает глубокий анализ причин трагедии, вскрывает тайные пружины роковых решений и приходит к сенсационным выводам…

Александр Владимирович Островский

Публицистика / История / Образование и наука