Даже расставаясь с домами и уходя из них, чтобы странствовать, люди порою берут дом с собой. Речь о палатках, этих походных жилищах, которые, с одной стороны, создают лишь иллюзию дома; но, с другой стороны, важнейшие признаки дома всё же присутствуют в них, и человек, в чьём рюкзаке лежит свёрнутая палатка, является домовладельцем. Во-первых, в палатке он будет укрыт от дождя и от ветра, этих главных врагов путешественника (и ещё защищён от мошки, гнуса, слепней, комаров – ото всей той летающей нечисти, что способна превратить поход в сущий ад); и, во-вторых, палатка создаёт тот эффект «внутреннего пространства», который и есть отличительный признак жилища. Попробуйте всего лишь обнести верёвкой участок лесной поляны или приречного луга – и вы сразу поймёте, о чём идёт речь: «внутри» всё сразу станет иным, чем «снаружи». А уж если вас отгораживает от внешнего мира не просто верёвка, а стены палатки, то внутреннее пространство будет обозначено ещё чётче. Чем-то этот эффект сродни тому детскому залезанию под одеяло, с которого я и начал писать о домах.
Я впервые узнал, что такое палатка, когда мне было семь лет и родители взяли меня с собой на Угру. Та палатка, в которой мы жили, была из брезента – теперь таких не найдёшь, – она была тяжела и не очень удобна, но для меня она так и осталась незабвенной и идеальной – палаткой, как таковой. Все детали её – скаты, верёвки-оттяжки и колышки, кармашки и сетчатые оконца (их было два), шнуровка на входе, – всё помнится даже не просто отчётливо-зримо, но с чувством комка, подкатившего к горлу. Палатка было словно дверью в иной, сказочный мир, где горели костры и восходы-закаты, где были купания и земляника на солнечных склонах, был запах хвои, сосновой смолы и брезента, нагретого солнцем, – мир, который доселе, спустя пятьдесят без малого лет, вспоминается как едва ли не лучшее из того, чем судьба одарила меня.
Памятен ежевечерний обряд выкуривания комаров. Сначала на углях костра разжигались сосновые шишки. Их сухие, невзрачные серые шарики преображались, когда их напитывал огненный жар: лепестки раскалившихся шишек становились розово-полупрозрачны, и вся шишка напоминала светящийся нежный цветок.
С десяток таких вот светящихся шишек зачерпывались жестяною консервною банкой из-под тушёнки – белый дым начинал вытекать из неё, – и с этим «дымарём» моя мама залезала в палатку. Всё пространство под пологом тотчас оказывалось наполнено густым дымом, который валил и из входа, и из затянутых сеткой окошек и даже просачивался сквозь брезент. Уже секунд через десять мама, жмурясь и задыхаясь, выбиралась наружу. На неё было жалко смотреть – лицо было красным, из глаз текли слёзы, – но на что не пойдёшь ради сына и мужа? Пока она приходила в себя, отец, торопясь, зашнуровывал вход. Это было не так-то и просто: приходилось вдевать деревянные шпеньки в непослушные петли, всё это путалось в пальцах, отец злился, палатка закрывалась медленно, и выкуренные комары преспокойнейшим образом успевали в неё возвратиться.
Но что комары, когда молодой сон в палатке, после бесконечного дня, проведённого в летнем раю среди сосен, на берегу прекрасной реки, был так крепок, что я как-то умудрился проспать даже грозу, бушевавшую ночью над нашей палаткой. По рассказам родителей, да и по опыту гроз, которые мне довелось пережить после, я хорошо представляю, как скаты дрожали и прогибались от струй низвергавшейся с неба воды, как гремел гром и как внутренность нашей палатки озарялась нервическим светом сверкающих молний. А мама – сама ни жива ни мертва – прикрывала меня, крепко спавшего, от летающих над палаткой молний своими ладонями! И ведь прикрыла: я с той поры прожил полвека, но и сейчас вспоминаю то лето, когда руки матери оказались самой надёжной и несокрушимою кровлей на свете.
Конечно, после той «брезентухи» бывали в моей жизни и другие палатки, каждая из которых была по-своему хороша. Были военные шатровые палатки, стоявшие на дощатых помостах, в которых мы, молодые легкоатлеты, жили на летних тренировочных сборах. Проснёшься, бывало, в ней утром, под трель свистка тренера, и, успев натянуть только спортивные трусы, ещё сонный, босиком выбегаешь на утреннюю разминку, а это четырёхкилометровый кросс по песчаной тропе среди сосен, в смолистом воздухе летнего бора… и в том ощущении неистощимости собственных сил, какое бывает лишь у пятнадцатилетнего юноши.
Был жёлтый чум под названием «Лотос», который однажды взлетел над обрывом при сильном порыве внезапного ветра, и мы с другом Виталием едва успели схватить его, прежде чем он упал в весеннюю мутную Жиздру.
Потом была польская трёхместная «Вертикаль», в которой всё наше семейство – я, жена, сын и дочь – размещались во время семейных байдарочных сплавов, а наш пёс Луи (седой и лохматый, задумчивый шнауцер) с кряхтеньем укладывался в «предбаннике». Луи, даже спящий, знал своё дело сторожевого пса – охранять дом – и сквозь дрёму сонно порыкивал на те шорохи, что раздавались в ночи возле нашей палатки.