И все же вдали и вблизи (то есть скрытым в своем сердце) он видел проблеск верной и неугасимой звезды. Под нею надвигалась тьма, туманы и тени смыкались у городка. Разгоралось во мгле красное и мерцающее пламя факелов. Все громче становилась песня, все настойчивей, волшебней ее мелодия, взметаясь и опадая в потусторонних модуляциях – сама речь заклинания; и бешено бил барабан, и заходилась в вопле флейта, призывая выйти всех, оставить свой мирный очаг; ибо среди них провозглашался странный обряд. Улицы, склонные к такому молчанию, к такой тиши за холодными и умиротворенными завесами тьмы, спящие под защитой вечерней звезды, теперь плясали в мерцающих лампах, отдавались возгласами тех, кто спешил вперед, привлеченный чарами магистров; и песни нарастали и торжествовали, гулкий бой барабана делался все громче, и в пробужденном городе актеры в фантастических нарядах исполняли свою интерлюдию под красным полыханием факелов. Эдвард не знал, кто те актеры – люди, что исчезнут также неожиданно, как пришли, пропадут на дороге, уходящей на холм; или они в самом деле колдуны, мастера великих и действенных чар, знавшие тайное слово, по которому земля может преобразиться в Геенну, чтобы те, кто пришел посмотреть и послушать будто бы гастролирующий спектакль, угодили в ловушку явленных звуков и образов, завлеклись в сложные фигуры мистического танца и так унеслись в бесконечные лабиринты на ненавистных диких холмах, на вечные скитания.
Но Дарнелл не боялся, ведь в его сердце взошла Дневная звезда. Она жила там всю жизнь и медленно просвечивала все ярче и ярче, и вот он начал видеть: пускай его земные шаги ступают в древнем городке, что захвачен Чародеями и гудит от их песен и процессий, но обретается он в безмятежном и надежном мире света и с великой и неизмеримой высоты взирает на суету смертного праздника, видит мистерии, к которым не имеет истинного касательства, слышит магические песни, которым не совлечь его с укреплений высокого и святого града.
С сердцем, преисполненным великой радостью и великим покоем, он лег к жене и заснул, а наутро, проснувшись, был счастлив.
IV
В первые дни следующей недели мысли Дарнелла будто обитали в тумане сна. Быть может, ему самой природой не предназначалось вести себя практично или держаться того, что зовется «обычным здравым смыслом», но воспитание все же привило ему страсть к простым и ясным свойствам разума, и он тревожно пытался объяснить себе свое странное настроение в тот воскресный вечер, как часто старался истолковать фантазии детства и юности. Поначалу его раздражала безуспешность попыток; утренняя газета, которую он обязательно покупал, когда омнибус дожидался на станции «Аксбридж-роуд», выпала из рук нечитанной, пока Дарнелл тщетно рассуждал и убеждал себя, что угроза вторжения капризной старухи, как бы ни была утомительна, все же не есть рациональный повод для тех необыкновенных часов размышлений, когда его мысли словно обрядились в незнакомые и фантастические платья и заговорили с ним на чужом и все же понятном ему наречии.
Такими-то доводами он сам себя морочил в долгой привычной поездке по крутому подъему Холланд-парка, мимо несуразной сутолоки Ноттинг-Хилл-Гейт, где по одну сторону дорога уходила к уютным и несколько выцветшим беседкам и закоулкам Бейсуотера, а по другую виднелся проход в угрюмый край трущоб. Рядом сидели обычные спутники его утреннего путешествия; он слышал гул их речи, пока они спорили о политике, и его сосед, выходец из Актона, спросил, что он думает о нынешнем правительстве. Впереди омнибуса шла дискуссия, шумная и горячая, фруктом или овощем считать ревень, а краем уха Дарнелл слышал, как Редмен, сосед, восхваляет рачительность жены.
– Не знаю, как у нее получается. Судите сами: как думаете, что мы ели вчера? Завтрак: рыбные котлеты, прекрасно зажаренные – насыщенные, знаете ли, с множеством трав, по рецепту ее тетушки; вы бы их попробовали. Кофе, хлеб, масло, джем и, конечно, всякая обычная всячина. Ужин: ростбиф, йоркширский пудинг, картофель, овощи да подлива из хрена, сливовый тарт, сыр. И где найдешь ужин лучше? Как по мне, так это чудо, правда.