Читаем Дом и корабль полностью

Катя поначалу колебалась, затем поняла — отец не мог поступить иначе. Всеми корнями он врос в Ленинград, любил и знал город удивительно, оборвать эти корни — значило убить его. И с каждым днем она все больше укреплялась в убеждении, что, как ни рискованно для здоровья отца принятое им решение, оно единственно возможное и правильное.

Прошло то время, когда сигнал воздушной тревоги вызывал у ленинградцев смятение. Первым душевным движением была досада.

— Одевайся, папа, — деловито сказала Катя. — И возьми клетчатый плед. Обязательно — слышишь?

— Я не пойду, Катюша, — мягко возразил художник.

— Почему?

— Потому что бессмысленно. Никто туда не ходит, и мне отвратителен этот гадкий подвал, там гораздо страшнее, чем дома. И потом: мне не нравится слово «убежище».

Последнее соображение было так неожиданно, что Катя засмеялась.

— Ну что ж, пожалуй… — сказала она неуверенно, оглядываясь на Митю. — Посмотрим, что будет дальше. Как вы думаете?

Мите пришлось сознаться, что он в жизни не был в бомбоубежище. Это всех развеселило.

— Решено? Остаемся. — Катя нагнулась к печке. — Жалко. Придется залить огонь.

— И огонь заливать не надо.

— Да что ты, папа…

— Уверяю тебя. Ты можешь объяснить, зачем это нужно?

— Наверное, чтоб не было пожаров.

— Пустяки. Пожары из-за неисправности печей — это было до войны. Теперь есть зажигательные бомбы. Почему люди все так безмерно осложняют?

Художник сердился. Тамара сказала примирительно:

— Но существует же почему-то такой порядок…

— Вот именно — «почему-то»… Самое обычное недомыслие, притом облеченное в деспотическую форму. Капризы нашей дорогой Юлии. Откуда у женщин эта жажда власти? Командовала своим мужем, а теперь угнетает целый дом. Домовладелица!

Несправедливость была до такой степени очевидна, что женщины заулыбались, а за ними фыркнул и сам художник. Он протянул дочери свою большую ладонь, и Катя быстро коснулась ее указательным пальцем, будто клюнула. Вероятно, это значило: мир, контакт. Митя заметил, и ему понравилось.

«Занятно», — подумал он.

Черные щепки жарко разгорелись. Перешли в диванную, но разговор первое время не клеился: прислушивались к звукам вовне. Сначала это были шорохи и лестничная беготня, затем возник гул одинокого самолета. Где-то вдали застучали зенитки.

— Странно, — заговорил художник. — В душе моей нет ненависти, а есть только безмерное удивление. Не подумайте, — обратился он к Туровцеву, — что я непротивленец. Я говорю о другом. Ненависть — чувство. Для того, чтоб оно было живым и творящим, чтоб оно стало страстью, нужно, чтоб враг был до боли знаком и понятен, почти физически ощутим — ну, как любимое существо…

— Не понимаю тебя, папа, — вмешалась Катя. — Как ты можешь…

— Подожди, Катюша. Я уверен, что Дмитрий Дмитрич меня понимает. Я хочу сказать, что моему неприятию гитлеризма недостает конкретности. Я читаю все, что пишут, и временами мне кажется, что все эти злодеяния вершатся не людьми, а странными существами, вроде уэллсовских морлоков или хобиасов из детской книжки — помнишь, Катюша? Какими-то смешными и страшными зверюшками, похожими на ожившие карикатуры.

— Фашисты — не люди, — сказала Тамара, нахмурившись.

— Голубчик мой, это риторика. К величайшему стыду для всего человечества — они люди. Мы способны любить или ненавидеть лишь себе подобных. Ненавидеть аллигатора — это то же самое, что любить гуся.

Катя и Тамара засмеялись. Катя пояснила:

— Папа нам рассказывал, как у него — это было еще до революции — обедал один известный поэт. Папа его спрашивает: «Вы любите гуся с капустой?», а гость отвечает: «Для меня, Иван Константинович, любовь слишком большое слово. Гусь мне может правиться, но любить гуся…»

Митя засмеялся.

— А я люблю гуся, — вдруг сказала Тамара, блеснув глазами. — Люблю страстно, как ни одного мужчину на свете. И именно с капустой. Ваш поэт был глуп, и, наверно, его любовных стихов уже никто не читает.

Теперь засмеялись все. Митя и раньше замечал, что во время тревог люди становятся смешливы.

Перейти на страницу:

Похожие книги