Выше смелости я поставил бы, пожалуй, другое его качество: независимость. На первый взгляд, такое противопоставление неправомерно, потому что в какой-то части своего значения эти понятия совпадают. Но удивительным образом не все смелые люди бывают независимы, а в конечном счете, значит, и достаточно смелы. Так происходит, когда человек чувствует себя заложником своей репутации. Точки зрения своего социума. Общественного мнения в целом. Лихачев никогда не чувствовал себя заложником: он всегда был свободен.
Может быть, эта свобода и была для меня главным его уроком. Свобода в глубоком, если угодно — религиозном смысле слова. Свобода как дар Божий, как возможность постоянного выбора, не стесняемого ни партийными (он никогда не состоял ни в одной партии), ни корпоративными, ни какими-либо другими интересами. Пытаясь руководствоваться этим и в своей жизни, впоследствии я сформулировал это для себя так: избегать «течений» и «идеологий», выносить суждения лишь о конкретном поступке или высказывании. В таком дроблении бытия, в разделении фильма на кадры есть свой смысл. Ведь принимающий идеологию расписывается за «пакет», в котором наряду с полезным содержится, увы, и много неприемлемого.
Такое понимание свободы объясняет, как мне кажется, те «парадоксы Лихачева», о которых говорилось неоднократно (в частности, по поводу его «Заметок о русском»). Объясняет, например, как «почвенничество соединялось в нем с западничеством». Очень просто соединялось, потому что не было ни того, ни другого. Была любовь к русской культуре — и любовь к культуре западноевропейской (мало кто знает, что по образованию Лихачев был, среди прочего, специалистом по английской литературе). При этом первая отрицала шовинизм, а вторая — низкопоклонство. Почему же им было не соединиться?
Находясь в добрых отношениях с М.С.Горбачевым, Лихачев тем не менее без колебаний отправил в Кремль телеграмму протеста против взятия Вильнюсского телецентра. Когда же этнократическая природа прибалтийских государств стала очевидной, Дмитрий Сергеевич нашел для них весьма жесткие слова, не входившие, замечу, в тогдашний «демократический» репертуар. При безусловно демократическом образе мыслей менее всего он был согласен на опереточную роль «отца русской демократии», которую ему подчас пытались навязать. Исходя, очевидно, из такого понимания его
Лихачев прожил почти век. Не потому ли, что всю жизнь готовился к смерти? В молодости он ждал ее на Соловках и в блокадном Ленинграде, ждал во время тяжелейших болезней. В старости ждал — потому что был стар… «Ожидание смерти было связано с тем, что я ее не боялся», — сказал он за год до своего ухода. В его записной книжке находим: «Ранним утром 26 марта (четверг) 1998 года я услышал ясно: “Скоро пойдем дальше!” Голос был громкий, как бы внутри меня. Я был в полусне. Я не сразу понял, что это значит, потом догадался».
За этим голосом он ушел 30 сентября 1999 года. К тому времени, я думаю, нерешенных вопросов у него не осталось. Также из записной книжки: «Какой смысл существования Жизни вообще — нам знать не дано. И я могу догадываться — почему, с нравственной точки зрения. Ибо если бы мы знали ответ на это “почему”, знали бы точно (а не только свободно верили в существование Бога), мы были бы лишены свободы. Знание не только достигается свободой, но и лишает на последних своих ступенях свободы человека. Поэтому-то Бог открывается только тем, у кого вера в него достигает уверенности знания, т. е. только святым».
Добрый человек из Петербурга
Есть народные артисты и народные художники. Лихачев — единственный известный мне народный академик. Не потому, что народ так уж хорошо знал его литературоведческие работы. Подозреваю, что в массе своей народ этих работ не знал. Просто он видел, что деятельность этого человека увеличивает пространство добра. Это то, что понятно всем — вне зависимости от образования и имущественного положения. Говорят, что рука, положенная на лоб, ощущается даже тем, кто находится без сознания. Она понятна ему как знак со-чувствия. Со-страдания. Или благодарности.
Хорошо помню лоб его, покойного. В морге, куда, по просьбе дочери, нужно было приехать за Дмитрием Сергеевичем, еще не было суеты официальных похорон. Можно было спокойно попрощаться. Я положил ему руку на лоб. Лоб был прохладным и слегка шершавым. Это ощущение я вспомнил впоследствии, когда гладил камни Соловецкого монастыря, места его четырехлетнего заключения, — прохладные, но не холодные. Даже неживой своей сущностью источающие мощную энергию добра.