Читаем Дом и остров, или Инструмент языка (сборник) полностью

Сектор был не только научным сообществом. В нем протекала радостная и по-своему беззаботная жизнь с выездными заседаниями в других городах, с поздравлениями, капустниками, застольями. Дмитрий Сергеевич вообще очень любил пиры и обдумывал в их организации каждую деталь. В годы бессмысленной антиалкогольной кампании он настоял на проведении банкета в честь своего 80-летия в интуристовском ресторане, где спиртное не было под запретом. Дело, разумеется, было не в спиртном (к нему он был вообще равнодушен), а в чувстве собственного достоинства. Если при его жизни мы могли питать иллюзии относительно нашей собственной роли в исключительной атмосфере, царившей как в Секторе, так и вокруг него, после ухода Дэ Эса всё стало ясно.

Он создавал атмосферу храма, и сами собой обозначались вещи, которые в храме делать неприлично. Их и не делали. Это же можно отнести и к нескончаемому потоку посетителей Лихачева, состоявшему из людей весьма и весьма разных. Можно было наблюдать, как они подтягивались в его присутствии. Порой складывалось впечатление, что в его кабинете они открывали в себе неведомые им самим запасы благородства или несвойственные прежде лексические пласты. То, как они пытались говорить с ним его языком, было подобно первым послеоперационным шагам — трогательно и обнадеживающе.

Дмитрий Сергеевич Лихачев был младше Пушкинского Дома всего на год. На его памяти писалось последнее стихотворение Блока, посвященное нашему Дому, хотя сам Лихачев — сейчас трудно поверить, что было и такое время, — в нем тогда еще не работал. Впрочем, и Блок кланялся не нынешнему пушкинодомскому зданию: «с белой площади Сената» он видел колонны здания Академии наук. Для ученых, входивших в Пушкинский Дом двадцать, тридцать, а то и со рок лет назад, Д.С.Лихачев давно уже являлся легендой. После Пушкина он стал, пожалуй, главным символом этого Дома.

Все мы располагались в общем с ним петербургском пространстве, но только, в отличие от нашего, его пространство обладало невероятной глубиной времени. Всякий дом в городе мог кивнуть ему, как давний знакомец, потому что у них был свой особый тет-а-тет, длившийся многие десятилетия. Так, проезжая мимо Филармонии, он мог неожиданно вспомнить, что в этом доме происходило судилище над митрополитом Вениамином: под окнами стояли сотни людей, певших «Спаси, Господи, люди Твоя». Глядя на мраморную колонну пушкинодомского конференц-зала, он видел призрак каждого, кто, растаптываемый «проработчиками», опирался на нее, не в силах стоять на ногах. Из окна его кабинета было видно университетское общежитие на Мытнинской набережной (ныне не существующее). Он помнил, как медленно и по-особому трагично горел этот дом во время блокады. Медленно — несколько дней — он горел потому, что бомба разорвалась на крыше, и огонь шел сверху вниз.

Он знал Петербург как мало кто другой и относился к нему с той особой заботливой любовью, которую народная речь облекает в емкое слово «жалеть». Жизнь Лихачева разворачивалась на фоне постепенного, но всё более очевидного заката великого города, целенаправленно уничтожавшегося репрессиями, блокадой, а в постсоветские годы — уродливой политико-экономической ситуацией, когда финансовые ресурсы огромной страны сосредоточились в коррумпированной столице. Всё, что происходило с городом последние восемьдесят лет, удручало его не в смысле традиционного противостояния москвичей/петербуржцев — подобные споры не соответствовали его масштабу и им никогда не поддерживались. Это было сожаление другого рода. Лихачев считал характерным и полезным для Руси-России наличие двух столиц: одной — внутренней (Киев, Москва), и другой — пограничной, обращенной к Европе (Новгород, Петербург). Так поддерживался некий геополитический баланс. Характерно, что потеря «пограничными» столицами своего значения происходила на фоне движения к тоталитаризму. В научной сфере — и Лихачев был тому свидетелем — это движение выразилось в принудительном переводе руководства Академии наук в Москву. Возвращение Академии туда, где она возникла, было бы не просто исправлением исторической несправедливости: такой шаг был бы в высшей степени полезен для научной жизни России.

Заботившийся о достойном положении Петербурга, Дмитрий Сергеевич менее всего представлял его в виде московского благополучия. Он понимал, что у «города трагической красоты» свой путь, не связанный ни с развитием промышленного производства, ни с монументальным творчеством З.Церетели. Размах этого города проявляется в ином измерении и не имеет ничего общего с величиной или громкостью. «Тихий» Бродский никогда не выступал на стадионах, но из поэтов того (да и не только того) поколения его голос сейчас слышнее других.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже