Читаем Дом и остров, или Инструмент языка (сборник) полностью

Насколько Вам кажется продуктивным использование «докарамзинского» или даже «допетровского» слоя русской литературы в современной изящной словесности?

Как человек, занимающийся древностью, могу Вас заверить: эти слои неисчерпаемы. Подобно залежам угля, они заключают колоссальную энергию, важно лишь заставить их гореть.


Чем отличается писатель, реконструирующий утраченное состояние языка, от высококлассного имитатора-пародиста вроде Сорокина?

Сорокин тоже реконструирует утраченное состояние языка — не только архаичного, — притом что у него, конечно, условная архаика, но и языка Гончарова, Достоевского, Платонова. Сорокин — большой мастер, и мастерство его по своим задачам во многом деструктивно. Говорю об этом в положительном смысле: деструкция в определенные периоды нужна литературе как воздух. Сейчас же, на мой взгляд, эпоха демонтажа сменяется в культуре созиданием. Применительно к реконструкции языка это выражается в том, что на место эксгумации приходит воскрешение.


Примешивая в «Лавре» к древнерусской словесной вязи агрессивную современную лексику (в первую очередь, крепкие слова), Вы испытывали какие-то мучения, сомнения в том, стоит ли это делать?

Испытывал. Первоначально я хотел работать только с древнерусской интонацией, которую освоил за годы занятий медиевистикой. А потом решился на сальто-мортале — включение древнерусской лексики. Такое решение было опасным, поскольку оно могло обрушить мой текст в бездну китчевой литературы. Спасли от этого «крепкие слова», элементы сленга, канцелярита — всё то, что Вы справедливо называете агрессивной лексикой. В каком-то отношении всё это стало новым языком, который я изобрел для этого романа. Это сейчас я пытаюсь обо всем рассуждать как филолог, а когда писал — полагался только на интуицию, чувствуя, что иду по лезвию бритвы. В таких случаях интуиция — единственно возможный путь. Теории в литературе ничего не создают, они лишь способны что-то объяснить впоследствии. И то не всегда.


В «Лавре» тема смерти — ведущая. В этой книге много написано о страхе отпустить человека, расстаться с ним, об эгоистичном желании никого не терять и о том, как на самом деле тяжело терять. Почему эта тема так громко звучит?

Любовь и жизнь — дар, а стало быть, то, чего можно лишиться. Когда любишь — боишься расстаться, когда живешь — боишься умереть. Этот страх не парализует, он конструктивен и позволяет лучше ценить то, что имеешь. Я бы вообще сказал, что страх смерти — одно из самых жизнеутверждающих чувств.


Один сюжетный ход мне в романе все-таки непонятен. Почему Амброджо так взволнован мифическим концом света 1492 года, если он видит будущее на пять столетий вперед?

Западным людям вообще свойственно сомневаться, и это, на мой взгляд, спасает их от многих бед. Возможно, Амброджо боялся запутаться в своих видениях или неправильно их истолковать. Строго говоря, чем выше информированность, тем слабее убежденность.


Вы как-то говорили, что у сотрудников Пушкинского Дома принято отписывать в завещании свои личные библиотеки по адресу: Макарова, дом 4. «Лавр» тоже там окажется? Как Вы думаете, он будет восприниматься скорее как экспериментальный исторический роман, про старину — или как роман о конкретной эпохе, начале XXI века?

С «Лавром» я решил не тянуть до завещания и подарил его в нашу библиотеку уже сейчас. Я думаю, что если этот текст будет кем-то читаться спустя время, то интересовать он будет прежде всего как портрет не той или иной эпохи, а отдельного человека. Так, по крайней мере, мне бы хотелось.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже