Насколько Вам кажется продуктивным использование «докарамзинского» или даже «допетровского» слоя русской литературы в современной изящной словесности?
Как человек, занимающийся древностью, могу Вас заверить: эти слои неисчерпаемы. Подобно залежам угля, они заключают колоссальную энергию, важно лишь заставить их гореть.
Чем отличается писатель, реконструирующий утраченное состояние языка, от высококлассного имитатора-пародиста вроде Сорокина?
Сорокин тоже реконструирует утраченное состояние языка — не только архаичного, — притом что у него, конечно, условная архаика, но и языка Гончарова, Достоевского, Платонова. Сорокин — большой мастер, и мастерство его по своим задачам во многом деструктивно. Говорю об этом в положительном смысле: деструкция в определенные периоды нужна литературе как воздух. Сейчас же, на мой взгляд, эпоха демонтажа сменяется в культуре созиданием. Применительно к реконструкции языка это выражается в том, что на место эксгумации приходит воскрешение.
Примешивая в «Лавре» к древнерусской словесной вязи агрессивную современную лексику (в первую очередь, крепкие слова), Вы испытывали какие-то мучения, сомнения в том, стоит ли это делать?
Испытывал. Первоначально я хотел работать только с древнерусской
В «Лавре» тема смерти — ведущая. В этой книге много написано о страхе отпустить человека, расстаться с ним, об эгоистичном желании никого не терять и о том, как на самом деле тяжело терять. Почему эта тема так громко звучит?
Любовь и жизнь — дар, а стало быть, то, чего можно лишиться. Когда любишь — боишься расстаться, когда живешь — боишься умереть. Этот страх не парализует, он конструктивен и позволяет лучше ценить то, что имеешь. Я бы вообще сказал, что страх смерти — одно из самых жизнеутверждающих чувств.
Один сюжетный ход мне в романе все-таки непонятен. Почему Амброджо так взволнован мифическим концом света 1492 года, если он видит будущее на пять столетий вперед?
Западным людям вообще свойственно сомневаться, и это, на мой взгляд, спасает их от многих бед. Возможно, Амброджо боялся запутаться в своих видениях или неправильно их истолковать. Строго говоря, чем выше информированность, тем слабее убежденность.
Вы как-то говорили, что у сотрудников Пушкинского Дома принято отписывать в завещании свои личные библиотеки по адресу: Макарова, дом 4. «Лавр» тоже там окажется? Как Вы думаете, он будет восприниматься скорее как экспериментальный исторический роман, про старину — или как роман о конкретной эпохе, начале XXI века?
С «Лавром» я решил не тянуть до завещания и подарил его в нашу библиотеку уже сейчас. Я думаю, что если этот текст будет кем-то читаться спустя время, то интересовать он будет прежде всего как портрет не той или иной эпохи, а отдельного человека. Так, по крайней мере, мне бы хотелось.