других, просидевших больше, чем он — триста семьдесят один день, триста десять дней (цифры эти, когда их наконец сообщают, неизменно приводятся с такой вот точностью),— и что скоро, скоро всех их будут судить за то, в чем они там провинились, а в чем именно, мы не знаем, ибо когда человека сажают по закону о превентивном заключении, то не говорят, за что, и не предъявляют ему никаких обвинений. Разумеется, у нас есть кое-какие предположения. Может, он был агентом-«двойником» и использовал laissez-passer (*право бесприпятственного въезда и выезда), предоставляемое полицейскому шпику, чтобы делать свое настоящее дело как участник подпольного африканского национального движения? А может быть, просто неудачно выбирал друзей? Или пострадал из-за опасной преданности кому-то, хоть сам и не имел твердых убеждений? А может, все дело в каких-то личных его отношениях, о которых мы не догадывались и не имеем права судить? Видит бог: даже если не верить слухам, что
Впрочем, как я уже сказал, мы знаем, где он теперь: в тюрьме. И по большей части в одиночке — как говорят те, кто сидит с ним вместе. Вот уж двести семьдесят семь дней он там.
Так что мы, его белые друзья, можем очиститься от скверны слухов. Мы снова можем считать себя чистенькими. Наконец-то мы удовлетворены. Он в тюрьме. Он себя реабилитировал, не так ли?
Открытый дом