Верхние комнаты полнились жужжанием ос; маленькие их окна были довольно высоко, словно в тюремной камере. Как хорошо, что здесь все изгрызают и растаскивают муравьи, размывают струи дождя, что все это постепенно пожирается и, переварившись, превращается в удобрение — уходит в землю. Как отрадно, что дети Инкаламу избавились от этого дома, что никто из них не остался в жилище отца, известного в здешних местах своими чудачествами белого поселенца старой закваски, для которого было вполне естественным держать своих жен в краале, а детей, словно домашних животных, брать в дом. Как отрадно, что школа, куда их не допускали в ту пору, когда там учились мы,
теперь открыта для их детей, а наш клуб поселенцев, членом которого ни один из них в те времена стать бы не мог, сейчас закрыт; и если я встречусь с ними теперь, они поймут (как поняла и я), что когда девочкой я поедала сладости у них на глазах, то ведь и они и я были тем, что из нас сделали наши отцы — их и мой... И вот я в знаменитой ванной Инкаламу Уильямсона; некогда она была символом цивилизации и ей дивился весь округ: те выпирающие из наружных стен ржавые трубы, за которые я хваталась, обходя дом, в ту пору были для нас чудом сантехники. Унитаз кто-то забрал, но бачок вместе с цепочкой еще висел на стене, весь в зеленых слезах яри-медянки. Никто не удосужился выбросить лекарства Инкаламу. Судя по всему, последние года два своей жизни он угасал, и тогда-то, наверно, пришел конец всему — и его чванству, и жесткости, и охотничьим вылазкам, и силище, которой хватило б на десятерых. Судя по истлевающим этикеткам, лекарства приходили издалека, из разных городов за тысячи мильотсюда: м-ру Уильямсону — микстура; пилюли — три раза в день; при надобности; при болях... Как отрадно, что Уильямсоны избавились от своего белого отца и зажили собственной жизнью. Неожиданно для себя я ударила кулаком по одной из разбухших рам, и окно распахнулось.