Эти переживания (самое слово в ту именно пору сложилось и получило право гражданства) не подлежали никакой критике моральной, или философской, или религиозной. Все они считались равноценными. Все дело сводилось к тому, чтобы накопить их как можно больше – все равно каких. Нетрудно понять, что такое накопление, нисколько не обогащая духовно, выматывало нервы. Жизнь превращалась в непрестанное самоодурманивание, в непрекращающуюся лирическую авантюру. В сущности, это и было если не сердцевиною декадентства, то главною его составною частью.
Хуже всего было то, что постоянное возбуждение становилось привычкою и потребностью. От него развилось нечто вроде вечного эмоционального голода, который от переживаемых «мигов» не только не получал утоления, но разжигался пуще. Этого мало. По избранному пути рекомендовалось идти «до конца», не щадя себя. И шли, смутно сознавая, что идут к гибели. Сильные и менее правдивые выдерживали – к числу их принадлежал сам Брюсов. Слабые и самые «верные» погибали. Гофман был только одною из таких жертв. Ему все мерещился какой-то особенно хороший миг – такой, которым была бы искуплена и оправдана вся изнурительная его жизнь. Этот воображаемый, так никогда и не наступивший миг называл он счастьем и тосковал по нем:
Перед Брюсовым Гофман благоговел, как мы все когда-то благоговели. Брюсов, несмотря на то что был на одиннадцать лет старше, дарил его дружбой, которая, разумеется, была для Гофмана драгоценна. Дома их стояли почти рядом на Цветном бульваре, против цирка Саламонского. Брюсов, признанный мэтр и вождь, нередко заходил к Гофману, держался с ним на равной ноге, писал ему дружеские стихотворные послания, в которых (честь величайшая по тому времени!) ставил его в один ряд с собой и с Бальмонтом. Наконец, как я уже говорил, Брюсов печатал стихи Гофмана в альманахе «Скорпиона».
И вдруг все разом оборвалось. Гофман провинился. Вина была маленькая, ребяческая. Гофман имел неосторожность перед кем-то прихвастнуть, будто пользуется благосклонностью одной особы, за которой ухаживал (или, кажется, даже еще только собирался ухаживать) сам Брюсов. Имел Гофман основания хвастаться или не имел – все равно. Делать это, конечно, не следовало. Но что поднялось! Наказание оказалось во много раз сильнее вины. На девятнадцатилетнего мальчика обрушились все громы и молнии власть имущих – с Брюсовым во главе. Брюсов отдал приказ изгнать Гофмана из всех модернистских журналов и издательств. Двери «Грифа» и «Скорпиона» отныне для Гофмана были заперты. На ту беду, вскоре вышла первая книга его стихов – «Книга вступлений», с которою было связано столько боли, страха, надежд и юношеских мечтаний. Брюсов о ней написал в «Весах» уничтожающую рецензию: разнес то самое, что громко хвалил накануне.
Между тем как раз в это время умер отец Гофмана, дела семьи пошатнулись, и студенту Гофману пришлось обратиться к литературе как к источнику заработка. Но модернистские издания для его стихов и литературных статей были закрыты, а в прочих на него смотрели как на декадента. Следовательно, стучаться туда было бесполезно: литературные лагери тогда были резко разделены. Гофману ничего не оставалось, как приняться за газетную работу. В газетах он стал помещать статьи на темы публицистические, отвечавшие моменту (дело было в 1905 – 1906 годах). Он писал о «Всеобщем голосовании с точки зрения философии», о «Двухстепенных выборах» и т. д. Работа давалась ему с трудом и не интересовала его самого. Однако он кое-как перебивался.
С тех пор как стряслась с ним беда, прошло уже почти два года. Пора было его простить, но Брюсов был крайне злопамятен. Однажды прослышал он, что Гофман, провожая ночью на извозчике одну барышню, Елену Ивановну Б., вздумал ее поцеловать, но потерпел поражение. Брюсов немедленно написал и разослал знакомым следующие стихи: