— Беги, сын! Беги!..
И вот он убегает... Но сколько же можно? Хотя убегающему от людей с карабинами не было еще и десяти лет, совсем пацаненок, он сообразил, что дальше бежать нет смысла — дальше уже чужая деревня, а здесь, за его спиной, — своя; там остались мама, папа. Его старшие братья, Константин и Женька, где-то в поле, а то бы заступились, не позволили пинать папу ногами и ругаться на маму.
Сымон остановился, отдышался и решил спрятаться в кустах. Если те люди заставляют папу и маму собираться, значит, они погонят их куда-то далеко, а дорога на большак только эта, и тогда он обязательно увидит их. Так и произошло. Вскоре на дороге затарахтела подвода, и мальчик узнал своего коня Ежика, а вскоре увидел на возу родителей. Впереди ехали на такой же подводе и те двое с карабинами. Один из них повернулся и гаркнул на отца, который держал в руках вожжи:
— Подгоняй свою клячу, кулацкая морда!..
Отец слегка шлепнул вожжой по спине Ежика, и тот закопытил чуть быстрее.
Для Сымона началось сиротское детство. Константина и Женю власти позже также отловили где-то в лесу и отправили вслед за родителями, которые, выяснится потом, их ждали в районном центре, а его спрятали родственники в соседней деревушке, хотя, возможно, и напрасно: все же им даже и в той Сибири нужно было жить вместе — одной семьей. Семьей все же, наверно, полегче было бы всем, неважно где — там или здесь. Однако не кто другой, а папа сказал ему: «Беги, сынок!..» А он всегда привык его слушаться, ведь послушание у них, Куреньковых, было в крови издавна, заложено в генах, потому и жили они лучше, чем другие. Так и трудились ведь куда как больше, кто этого не знает! Видеть-то оно видели все, знать знали, однако ж черная зависть кое-кому не давала покоя.
Ну, а дальше произошло следующее. Сымон помешался, а поскольку он был хорошим помощником тете и дяде по хозяйству, они, приютив его, и не думали куда-нибудь сдавать мальчика на государственные харчи. А позже так и совсем все удачно сложилось. Сымон приспособился бегать в ближайшие деревни за подаянием, примчится в хату, что-то тараторит невнятное, люди же видят, что больной перед ними, жалеют — обязательно что-то подадут, последним поделятся. Вскоре его знали во всей окрестности и звали не иначе, как «Семка из Дорогунска». Когда прибегал — именно прибегал, а не приходил, ведь он как-то вприпрыжку как появлялся в той или другой деревне, так и исчезал, — зимой люди приглашали беднягу погреться, выпить горячего чаю или чего-нибудь съесть, хотя еды тогда было не шибко и у них самих. А уже на обратной дороге, с полной полотняной торбой, Сымона, как правило, атаковали собаки, бешено лаяли, и подросток принимал это за обычную игру, считал, видно, что те, глупенькие, хотят отнять у него торбу с подаянием, поэтому прижимал ее посильнее к себе, а на собак бранился, но не злобно — просто что-то говорил им: скорее всего, советовал возвращаться домой, а есть он и сам хочет, ничего, дескать, у меня не получите. А коль уж так сильно хотите есть, то просите у своих хозяев. «У них есть: мне ж дали...»
Собаки, поджав хвосты, возвращались обратно в свою деревню, а Сымон, подпрыгивая от счастья, — в свою...
Как раз во время одного из таких возвращений после посещения хат в одной соседней деревушке он и встретил на дороге старика Грицко и Егорку. Сымон впервые увидел тогда коляску на деревянных колесиках, она показалась ему игрушкой, не более, и он, не спросив разрешения, положил в коляску свою торбу, а мальчишку перед этим взял и бережно поставил на землю.
— Не тронь, он болеет, — с хрипотцой в голосе сказал Грицко.
Сымону было все равно, больной или нет, и он покатил перед собой коляску, подскакивая то на одной ноге, то на другой, что-то лепеча и смеясь:
— А-а-а га-га-а-а!.. Куда, курва-а!.. Шевелись, кулацкая морда-а!.. А-а-а га-га-а-а!..
А наигравшись, вернулся назад, также трусцой, поставил коляску перед Грицко, забрал свою торбу, а на то место, где она лежала, опять усадил мальчика.
—А-а-а, га-га-а-а!..
Он, Сымон, и привел старика Грицко и Егорку к своему подворью. Старик не пошел в Гуту, как наказывал ему еврей Мордух Смолкин, к Якову Тарасову, поскольку совсем уже обессилел, еле теплилась в нем жизнь. А через неделю она и вовсе угасла в нем — Грицко умер, на погосте плакал только один Егорка, да изредка хлюпала носом тетя Андреиха, и украинский мальчик остался у этих людей. Куда ж было девать его, Егора? Пускай уж вместе с Сымоном будет, что один рот, что два — разве ж большая разница? А то еще отправят его, посчитали жалостливые белорусы, назад в Украину, где — голод... Нет, пускай живет здесь. Пускай будет приемным сыном. Надо было видеть, как радовался Сымон, что у него появился братик! И, что интересно, ни единого раза не потянул его с собой в соседние деревни, куда бегал, пока не подрос, по-прежнему охотно.
В отличие от Сымона, Егор учился в школе, и учился хорошо, а тот только листал его тетрадки и учебники, бормотал:
— А-а-а, га-га-а-а!..