— Нет. По-моему, это ничего не объясняет, — ответил я.
Яподумал, что этот разговор — начало конца наших отношений, и, в общем-то, не слишком расстроился. Прощай, Доктор Филгуд. Позволь мне снова вернуться к себе, воскресить потерянное чувство безграничных возможностей.
После небольшой паузы он сказал:
— Когда-то я был музыкантом. В детстве.
— Серьезно? На чем ты играл?
— На фортепьяно. На виолончели. Немного на скрипке.
— Ты и сейчас играешь?
— Нет. Никогда. У меня не было настоящего таланта. Способности были, но средние, понимаешь?
— Ясно.
Воцарилось тягостное молчание. Мы лежали, не зная, что сказать дальше. Мы не были ни друзьями, ни влюбленными. У нас не было свободного доступа друг к другу вне секса. Мне казалось, что я ощущаю бремя Эриковой несчастности, как ныряльщик чувствует тяжесть океана, но помочь ему я не мог. Мы расплачивались за то, что начали спать вместе фактически прежде, чем познакомились, — наша близость не была заключительным аккордом дружбы или влюбленности. Я не мог выслушивать признания Эрика — для этого я недостаточно хорошо его знал. Я вспомнил совет Клэр: пользуйся, пока можно.
— Послушай, — начал я. Он приложил палец к губам:
— Шш… Не нужно ничего говорить. Сейчас не самое подходящее время для разговоров.
Он начал поглаживать меня по волосам и покусывать мое плечо.
Наши отношения оставались непрочными. Им недоставало простоты. Мы как будто каждый раз знакомились заново. Когда спустя несколько месяцев я снова заговорил с Эриком о его детской влюбленности в музыку, он сказал только: «С этим покончено. Знаешь, это давняя история. Что-нибудь новенькое в кино видел?» В наших разговорах то и дело провисали паузы. Я ни разу не пригласил его к себе, не стал знакомить его ни с Клэр, ни с кем-нибудь еще из своих друзей. Я на время покидал свою жизнь, чтобы встретиться с ним в его. В обществе Эрика я становился другим человеком. Во мне появлялись резкость и некоторая бесчувственность; я превращался в объект. Общение происходило лишь на телесном уровне, и, наверное, это было правильно. Все остальное было бы излишне сентиментальным, надуманным, неуместным. Мы относились друг к другу с теплотой и уважением и не лезли друг другу в душу. Подозреваю, что была в наших взаимоотношениях и доля презрения. Поскольку я не привносил в эти свидания ничего, кроме нервов и мускулов, то — как обнаружилось — мог быть на удивление шумным в постели. Я вообще почему-то не стеснялся шуметь в обществе Эрика. Скажем, топать по полу так, что мои шаги начинали напоминать стук топора. И еще я мог быть немного жестоким. От моих укусов на его коже нередко оставались следы, похожие на отпечаток морского моллюска. Я часто представлял себе его связанным, униженным, раздетым донага и прикрученным к кафкианскому аппарату, трахающему его без остановки.
В моей другой жизни мы с Клэр каждый вечер заходили куда-нибудь съесть фалафель, жареного цыпленка или попробовать какое-нибудь блюдо вьетнамской кухни. Мы спорили о том, стоит ли ребенку смотреть телевизор, и соглашались, что суровая реальность школьных будней настолько ценна сама по себе, что даже способна компенсировать дурную подготовку учителей. Иногда мимо окон ресторана, в котором мы ужинали, проходили молодые отцы с детьми, сидевшими в колясках или у них на плечах. Я всегда провожал их глазами.
Вот так я и жил в рейгановском безвременье.
Пока Бобби не переселился в Нью-Йорк.
Бобби
Я жил у Неда с Элис почти восемь лет. И мне не хотелось ничего менять. Совсем не хотелось. Я выдавливал кремовые розочки на именинные торты и продумывал меню завтрашнего обеда. Каждый следующий день был точной копией предыдущего, и в этом была своя особая прелесть. Повторение, как наркотик, придает вещам новый, непривычный объем. Когда мне удавались мои булочки с корицей, а с неба вместо дождя начинал валить снег, день казался наполненным и прожитым не зря.
Я ходил в магазин за продуктами, мял пальцами дыни, горстями черпал из ящика грецкие орехи. Я продолжал покупать пластинки; не влюбился; не посещал могилы моих родных — три в ряд. Просто ждал, когда снова созреют спаржа и помидоры, и крутил диланскую «Blonde on Blonde»,[21] пока совсем ее не запилил. Я бы и сегодня жил так, если бы Нед и Элис не переехали в Аризону.
Этого потребовал врач, заявивший, что огайский воздух с его пыльцой и озерными испарениями не годится больше для усталых легких Неда. Одно из двух: либо отъезд в пустьню, либо можно приступать к организации похорон. Так он сказал.
Я хотел поехать с ними. Но Элис меня не пустила.
— Бобби, — сказала она, — родной, по-моему, тебе пора начинать жить самостоятельно. Что ты будешь делать в Аризоне?
Я сказал ей, что устроюсь в булочной. Сказал, что буду делать то же самое, что сейчас, только не здесь, а там.
Ее глаза сузились, превратившись в две темные щелочки; лоб перерезала глубокая вертикальная складка.
— Бобби, тебе уже двадцать пять лет. Неужели тебе не хочется попробовать какой-то другой жизни?