В кабинете Николая Григорьевича собрался срочный семейный совет. Как быть? Везти ли ребят на дачу к Снякиным? Сергей принес тревожный слух насчет Ивана Варфоломеевича Снякина, брата Петра. Будто бы его нет. Будто бы три дня уж, как нет. «А точно ли это? — сомневался Николай Григорьевич. — В столовке что-то не говорили. Я не слышал». Сергей сказал, что сообщил человек осведомленный, из театральных кругов. Смехота! Старый каторжанин, бомбист, согласился директорствовать в музыкальном театре. И поделом дураку: не соглашайся на постыдные предложения, не унижай себя. Так полагал рассвирепевший Михаил Григорьевич, который знал Ивана еще по Александровскому централу.
Из столовой, где собралась молодежь, слышны были голоса, запели песню. Новую прекрасную песню из кинокартины: «Крутится, вертится шар голубой…» Бабушка вполголоса подпевала.
— Сережа, ты ступай в столовую, — сказал Николай Григорьевич.
— Ступаю, ступаю. «Герцеговинка» не нужна? — Сергей взял с письменного стола коробку папирос «Герцеговина флор», предназначенную гостям, так как Николай Григорьевич уже пятый месяц бросил курить, и пошел к двери. На секунду остановившись, сделал страшные, веселые глаза и зашептал: — Вы тут недолго, бояре, а то Мотю прозеваете. Мотя такие стихи будет читать — закачаетесь!
Ему было двадцать два. Михаил Григорьевич смотрел ему вслед с недоумением: какие стихи? Елизавета Семеновна, мать Горика, сказала, что надо сейчас же позвонить Петру Варфоломеевичу и все станет ясно. Они с братом очень дружны.
— Еще бы! — сказала бабушка. — В двадцать шестом оба подписали платформу ста сорока восьми. Но Петя гораздо порядочней. Вот за Петю я могу ручаться где хотите.
— И жена Ивана Варфоломеевича всегда у них на даче, у дяди Пети, — сказала Елизавета Семеновна.
Она сняла телефонную трубку, но бабушка остановила ее.
— Лиза, постой. А что, если он подтвердит?
— Как — что?
— Ты повезешь детей или нет?
— Я не знаю… — Елизавета Семеновна стояла в нерешительности. — Им, наверно, будет не до того.
— Тогда не звони. Петя нам не звонил, и нам не нужно навязываться, — сказала бабушка. — Он бы позвонил вчера или даже сегодня, если б они нас ждали. Звонить не нужно категорически!
Николай Григорьевич шагнул к телефону.
— Почему же не нужно? Глупости! — Резко двигая пальцем, он набирал номер. — Может, как раз потому, что… — Он замолк. Всем четверым были слышны гудки. — Думаю, что вранье. Давид мог знать, я его видел в столовке. Никто не подходит, значит, он на даче и все в ажуре…. — Он снова умолк. Гудки продолжались. Вдруг он спросил: — Ты, Варфоломеич? Я уж думал, вы там все перемерли или сгорели, шут вас возьми. Да, да. Ждали, ждали, и вот. Ничего. Сравнительно да. Что? — Николай Григорьевич посмотрел на брата, потом на бабушку и сделал губами движение, означавшее «плохо». Он продолжал слушать, что ему говорили, сохраняя все то же выражение крепко поджатых и несколько надутых губ. Потом его губы разжались, он вздохнул, выпрямился и сказал другим голосом: — Вот мы и нагрянем все шестеро, и я с Лизой. Ребята настроились. А? Давай нагрянем? Погода-то пропадает. Ну, как хочешь. Ладно. Всем привет. А я завтра зайду.
Николай Григорьевич почесал трубкой затылок, присвистнул и повесил трубку. Елизавета Семеновна смотрела на мужа, хмурясь.
— Что он сказал конкретно? — спросила бабушка.
— Сказал, что с Иваном недоразумение. Ничего конкретного. Он уже звонил Давиду, тот пытался узнать — бесполезно.
— Господи, какое несчастье! Что же у Вани могло быть? — спросила Елизавета Семеновна.
— Что-то было, — сказала бабушка. — На пустом месте такие вещи не случаются, как ты знаешь. Между прочим, Иван Снякин никогда не был мне симпатичен. Во-первых, вся эта смена жен. Во-вторых — отношение к детям. Ведь своего старшего сына, от первой жены, он не захотел воспитывать, отдал в «лесную школу». По требованию этой теперешней, артистки. Мы были тогда все возмущены: и Иван Иванович, и Берта, и Коля Лацис. Берта помогала устраивать в «лесную школу», она же в Наркомпросе, но она тоже возмущалась…
Николай Григорьевич, усмехнувшись, хотел что-то сказать, но только покрутил головой и вышел из кабинета. А Михаил Григорьевич снял пенсне — его лицо без пенсне показалось больным, усталым, под глазами мешки — и сказал слабым голосом:
— Ерунду ты порешь, матушка. Обывательские разговорчики вместо настоящей партийной оценки.
Тихо открылась дверь, и вошла мать Горика. Она постояла неподвижно в темноте, прислушиваясь и стараясь понять, спят дети или нет. Женя и Валерка спали, а Горик лежал с открытыми глазами. Он сказал шепотом:
— Ма, я не сплю.
Мать подошла на цыпочках и села на край кровати. Она притронулась ладонью ко лбу Горика, где была шишка; рука ее была холодная.
— Сынок, мы поедем послезавтра к себе, в Серебряный бор.
— Правда? — Горик обрадовался.
— Ух, здорово! Мне так не хотелось ехать в этот самый Звенигород! А ты поедешь?
— Конечно. И я, и папа. И, может быть, Валерку возьмем, если Миша его отпустит и если вы дадите слово, что будете вести себя хорошо.