Идя сюда, в дом Себастьянов, Лубенцов, несмотря на категорический тон вчерашнего своего разговора с Касаткиным, все-таки где-то в глубине души подозревал, что и Эрика замешана в заговоре, что она осталась тут для отвода глаз, что Себастьян сбежал, а не уехал на несколько дней. Подозрительность Касаткина, с которой Лубенцов внутренне боролся, тем не менее зацепилась за что-то в нем и отравляла его. Надо было стряхнуть с себя это проклятье, и Лубенцов стряхнул его с себя. Разговор с Эрикой успокоил его. Во всяком случае, он понял еще раз и с еще большей силой, что подозрения Касаткина беспочвенны. И он уяснил для себя, что подозрительность вовсе не достоинство для коммуниста. Она — прямая противоположность бдительности, и не дай бог, чтобы вторая перешла в первую. Первая, если она не распространяется нарочно, с вражескими целями, — следствие паники, неуверенности в себе, в своих силах, в своем влиянии на людей. Да, в случае с Воробейцевым он, Лубенцов, не проявил бдительности. Но он не должен, не имеет права впасть в ее противоположность.
Прощаясь с Эрикой, он поцеловал ее руку, то есть сделал то, чего никогда в жизни не делал и что привело ее в сильное волнение.
Во всяком случае, теперь, после первых самых лютых переживаний в связи с делом Воробейцева, Лубенцов отчетливо наметил линию своего поведения и знал, что будет говорить и что будет делать.
Но важно было и выяснить, почему Воробейцев стал изменником. Конечно, немалую роль играли тут черты характера. Но ведь несимпатичных, нехороших людей не так уж мало. Однако это вовсе не значило, что они все способны стать изменниками.
Этот вопрос, который волновал и мучил Лубенцова, следовало выяснить, и Лубенцов решил взяться за его выяснение.
Но время подходило к девяти часам, а в одиннадцать он должен быть у Куприянова. Возле комендатуры его ожидал Воронин. Глядя на Воронина, Лубенцов понял, что тот все знает. Но старшина не стал ничего говорить. Он только окинул взглядом Лубенцова, и этот взгляд был красноречивее слов.
— Машину, — сказал Лубенцов.
Машина через пять минут выехала из ворот.
— Поеду с вами, — сказал Воронин.
— Хорошо.
Они всю дорогу ехали молча, в том тяжелом мужском молчании, которое, быть может, стоит людям года жизни. Ведь они были больше чем братья. Они любили и глубоко уважали друг друга. Они знали подноготную друг друга, как не всегда знают близкие родственники.
Только когда машина въехала в Альтштадт, Воронин впервые открыл рот.
— Если вы уедете, — сказал он, — заберите меня с собой.
У генерала Куприянова сидело человек десять разных людей, среди них два генерала. Это было для Лубенцова неожиданным, так как он предполагал, что будет говорить с Куприяновым наедине, и к этому именно и приготовился. А здесь на него десять пар глаз смотрели с враждебным выражением, как смотрят на человека, чьи достоинства давно забыты и перечеркнуты и чья жизнь, какая бы она ни была, померкла в свете того, что случилось в последнюю минуту. Было ясно, что только что они говорили о нем, и говорили в выражениях весьма нелестных. На Лубенцова злое выражение их глаз подействовало с огромной силой, так как он к этому не привык. Да, он был «счастливчиком», человеком, которого окружающие, как правило, любили и ценили, о котором и начальники и подчиненные всегда отзывались с теплотой и доверием. И внезапная перемена в отношении к нему глубоко задела его.
Потом они стали говорить, и говорили так же враждебно, как раньше глядели на него. Они говорили о нем в таких выражениях, как будто его здесь не было и как будто он непосредственно виноват в бегстве Воробейцева и объективно не меньший преступник, чем Воробейцев. А он слушал, и ему хотелось спросить у них: "Что вы делаете? Как вы можете так говорить обо мне?" Но он молчал и слушал, потому что понимал, что эти вопросы ни к чему не приведут и только вызовут новый взрыв негодования. Кто-то спросил, верно ли, что его заместитель требовал ареста Воробейцева, а он, Лубенцов, не позволил его арестовать. Он ответил, что верно, что так оно было. Ему хотелось сказать, что он не мог подозревать Воробейцева в таких замыслах; кроме того, если бы Воробейцев был арестован, он был бы самое большее отослан обратно в СССР и, будучи врагом и изменником, продолжал бы маскироваться, как маскировался до этой поры; его обвинили бы в худшем случае в коммерческих делишках, а на самом деле это был бы изменник в душе, который мог бы в любой момент, еще более сложный, чем теперь, стать явным изменником. Лубенцов хотел все это сказать, но он этого не сказал, потому что знал, что такие слова не будут поняты правильно и только поставят Лубенцова в положение человека, не желающего признать свои ошибки и противопоставляющего себя всем остальным. Поэтому он сказал только, что виноват, и еще раз повторил, что виноват.