— И ты об этом просишь, Рейнике? — спросил Лубенцов в упор молодого парня, который пунцово покраснел.
Лубенцов долго молчал, наконец, когда ему самому стало уже невмоготу, сказал:
— Если у Фледера земли мало, так его и не тронут. Ведь закон ясен… Ну и ну! Беда с вами, немцы! Когда вы уже поймете, что можно жить без хозяев, самим быть хозяевами…
— Господин комендант, — вмешался Рейнике. Он был по-прежнему пунцово-красен и чуть не плакал. — Не поймите нас неправильно… Мы понимаем. Вся наша жизнь в земельной реформе. Мы только… Мы…
Лубенцов грустно улыбнулся.
— Все, — сказал он. — Ваше ходатайство мы учтем, конечно.
Они торопливо и молча покинули кабинет.
На этом прием закончился. Лубенцов отослал Ксению, посидел несколько минут в одиночестве, потом вспомнил о Чохове и велел справиться о нем. Чохова все еще не было.
Лубенцов пошел в ратушу, где располагалась районная комиссия по земельной реформе, и поднялся к Лерхе. Тот уже знал про депутацию батраков.
— Рейнике будем исключать из партии! — вскричал он.
— Не за что. Его воспитать надо, а не исключать. Он и сам, кажется, горько жалеет о том, что сделал. Ладно. Пошли посмотрим собор — я обещал Клаусталю. Только захватите Форлендера.
Лерхе недовольно покачал головой. Он не одобрял заигрывания с церковью, как и вообще любых отклонений от прямой, последовательной линии, которая иногда представлялась его воображению именно в виде ровной, ледяной, неуютной, но ясной дороги.
Они направились втроем в собор.
Огромная брешь в левом приделе была искусно закрыта, так что почти незаметно было, где находились ее границы. Собор был пуст, шепот здесь отдавался гулким эхом. Старичок сторож побежал за Клаусталем, и пастор вскоре явился. Он показал им гробницу одного из германских императоров тринадцатого века и его жены. Каменные фигуры императора и императрицы во весь рост лежали рядом, огражденные чугунной решеткой. Орган, не пострадавший от бомбежки и ярко начищенный, сиял во всю стену.
— Ну что ж, — сказал Лубенцов, — как будто все в порядке?
Его голос отозвался в соборе мощно и раскатисто.
— Скамейки, господин комендант, — сказал Клаусталь. — Почти все скамейки сгорели, часть растащили…
Лубенцов подумал про себя, что немцы любят удобства даже на молитве. Он обернулся к Форлендеру.
— Что ж, надо заказывать. Отпустите им леса. Надеюсь, есть тут хорошие столяры? Ну вот и хорошо. — Он посмотрел в мрачное лицо Лерхе, и ему вдруг захотелось засмеяться. Но он сдержался и подумал о том, что Лерхе — милый, честный и хороший человек, но ограничен и, может быть, до некоторой степени ближе к средневековым монахам, которые вдохновили строительство этого собора, чем к тем гуманистам, которые боролись против них.
Вернувшись в комендатуру, Лубенцов опять пошел к Касаткину.
— Чохова нашли? — спросил он.
— Нет.
— Воронин не возвращался?
— Нет.
Воронин вернулся вечером и сказал, что нигде не мог найти Чохова и что, поужинав, отправится продолжать поиски.
— Не надо, хватит, — хмуро сказал Лубенцов. — Тут ему нянек нет. Придется строго их наказать.
Но Воронин, любивший Чохова и желавший избавить его от неприятностей, наскоро поужинав, опять отправился на поиски. Внизу, возле комендатуры, его дожидался Кранц.
— Пошли, — сказал Воронин и сунул Кранцу в руку завернутую в газету буханку хлеба. — Куда же мы пойдем?
Кранц подумал и полувопросительно сказал:
— На Кляйн-Петерштрассе?
— Это еще что за штрасса?
— Это… — Кранц замялся. — Это улица, где находятся публичные дома.
— Ну нет, — сказал Воронин. — Не может быть, чтобы капитан Чохов… Ладно, пошли.
Кляйн-Петерштрассе была до невозможности узенькой улицей, по которой не могла бы проехать машина. Дома тут были трех- и четырехэтажные, приклеенные один к другому, но вообще эта улица не отличалась от других и ничем не выдавала своего назначения. Правда, в некоторых распахнутых окнах виднелись всклокоченные женские головы. Может быть, эти женщины зазывали прохожих из окон, но на сей раз они этого не делали, видимо смущенные красной повязкой на рукаве Воронина — приметой комендантского патруля. Однако стоило Воронину с Кранцем войти в первый попавшийся дом, как все стало ясно до отвращения. Вся улица состояла из «заведений». В каждом здании их было по шесть — восемь, каждое со своей хозяйкой и со своими «барышнями» (так их называл по-русски Кранц). Убогая обстановка маленьких клетушек, состоявшая из железной кровати, одного стула и обязательно ведра и таза, испуганные грубо раскрашенные лица «барышень», неприятный въедливый запах, — все это даже видавшего виды Воронина привело в ужас.
— Ну и ну, — твердил он, поглядывая на Кранца осуждающе, словно Кранц был во всем этом виноват.
Тем не менее Воронин открывал дверь за дверью и с каменным лицом заглядывал в каморки; при этом он думал про себя, что после того, что здесь видел, он, пожалуй, может вообще навсегда потерять всякий интерес к женщинам.
Очутившись наконец в конце улицы под тусклым электрическим фонарем, Воронин облегченно вздохнул, плюнул и сказал:
— Будьте вы прокляты.