Проходной двор из Дегтярного в Старопименовский выводил пешехода к школе, бывшей гимназии Креймана (до 1937 года — 25-я образцовая, затем — 175-я), где, вероятно, и познакомились мама и папа — еще до введения в 1943 году раздельного обучения мальчиков и девочек (школа стала женской и пребывала в этом статусе до 1954-го). Ее же заканчивал мамин брат Эдя Трауб, кажется, в 1941-м — незадолго до того, как ушел на войну и погиб. А потом, спустя годы, там много кто еще учился. Например, мой брат — до нашего переезда на Ленинский проспект, и мой друг Денис Драгунский, живший сравнительно недалеко, в знаменитом «утесовском» кирпичном доме на углу Садовой и Каретного Ряда.
В квартире проживали еще две семьи, они быстро ввели нас в «курс дела», посоветовав сразу же добыть печку, так как в комнате стояла страшная холодина. Через 2–3 дня прямо посередине роскошного паркетного пола умелец соорудил кирпичную печь и протянул двухколенную железную трубу в форточку.
Пришлось поискать во дворе какие-нибудь доски, ветки на топливо — это стало самым трудным. Во дворе была школа, около нее — дровяной склад, и я приступил к воровству. С сильно бьющимся сердцем, замирая от страха в вечерних сумерках, хватал обмерзшие полешки и тащил через черный ход наверх. Но какое блаженство, когда после стольких усилий разгорался огонь и приходило живительное тепло, поднимался пар от кипящего чайника и можно было пригласить на чай новых соседей, среди которых оказались и два мальчика примерно моего возраста. Жизнь новая, московская, началась.
Пришло, наконец, и письмо с фронта. Папа, как всегда, писал бодро, что у него всё отлично, что скоро вышлет с оказией посылку, но мы-то понимали по сводкам в газетах и по сообщениям радио, что такое ленинградская блокада. Папа утешал нас, что фронтовикам норма хлеба выдается повышенная, не 125, как всем ленинградцам, а 900 граммов.
И вот однажды приехал, опираясь на палку, офицер. Это был секретарь военного трибунала дивизии Васильев. Новости из первых рук. Долго мы его расспрашивали, но он был после ранения, и мы постарались ужаться и устроить его поудобнее на ночлег у нашей печки.
До войны Васильев работал в Совнаркоме Латвии, на фронте служил под началом моего отца, который был председателем дивизионного трибунала. Сохранился серебряный портсигар с гравировкой: «Капитану юстиции И.И. Колесникову от ЦК КП(б) Латвии и СНК Латвийской ССР». Это была память о Латышской дивизии.
Не знаю, курил ли Иван Иванович, получивший в подарок портсигар. Дед по материнской линии, возможно, курил; есть по крайней мере одно доказательство — фото самого начала 1920-х. Папа курил в юности, но потом ему запретили из-за жестокой язвы. Лишь иногда мог себе позволить закурить сигарету во время встреч с друзьями, и я тогда страшно волновался за его здоровье.
В портсигаре — тяжелом и внушительном, действительно с изящной работой гравера — лежат две папиросы «Герцеговина флор» с какой-то беззащитно и безнадежно тонкой серой папиросной бумагой, через которую просвечивает светло-коричневый табак, который, возможно, с десятилетиями теряет цвет. Мне еще с детства казалось, когда я разглядывал это дедушкино единственное наследство, что раскуривание его «Герцеговины» могло бы стать проникновением в суть времени — предмет из прошлого пришел бы в сегодняшний день дымом и засорил легкие нефальсифицированной историей. Но страшно проделать эту процедуру — в полыхающем прошлом есть что-то мистическое. Стоит ли будить его демонов?..
Зима была очень суровой, и холод держался долго-долго. Дров не было, мои «операции» по добыче топлива продолжались, я хорошо изучил все проходные дворы и в случае необходимости быстро ускользал в свой двор не только из нашего переулка, но и параллельного, соседнего Старопименовского. Нужда всему научит. С тяжелым сердцем и слезами пришлось перейти в конце концов к топке чем угодно, в печку пошла мебель и — самое ужасное — книги. В пламени погибли многие тома из доставшейся нам библиотеки, среди них такая драгоценная вещь, как «Жизнь животных» Брема. Что было делать? Погибать от холода? Он был невыносим, особенно при наших пустых животах. Именно тогда я получил так называемую юношескую голодную язву желудка. Надо было что-то предпринимать. 400 граммов хлеба на детскую (мою) и иждивенческую карточку мамы явно не обеспечивали нашего существования.
Вряд ли семью отца можно было назвать интеллигентной в аутентичном смысле слова. Но трепетное, близкое к священному, отношение к книгам присутствовало. Наверное, Альфред Брем был издания десятых годов XX века — советское только-только ушло в печать до войны, и издательский процесс был, судя по всему, прерван до послевоенных времен. Тем более ужасной была потеря нескольких антикварных томов.