От глубокого сна без сновидений меня разбудила Гертруда. Погрузившись в чернейшую бездну, я не проснулась от ее стука в дверь и пришла в сознательное состояние лишь после того, как она мягко потрясла меня за плечи.
— Мисс Лейла, — пробормотала она, — семья спрашивала о вас. Они не видели вас за завтраком и интересуются, будете ли вы к ленчу.
— Ленч? А который час?
— Половина первого, мисс Лейла. Вы не заболели?
Теперь уже окончательно проснувшись, я приподнялась и оглядела свою постель. Она почти не смята, словно я все время спала в одном положении.
— Нет, я не больна.
Мое тело болело, шея не гнулась. Внутри была лишь болезненная пустота, как будто во мне угасла какая-то искра.
— Я спущусь вниз, Гертруда, благодарю вас.
Она медлила, склонившись надо мной в материнской заботе. В ее глазах сквозило беспокойство, похоже, что эта дородная домоправительница была скорее членом семьи, чем служанкой.
— Со мной все в порядке, правда. Так что, пожалуйста, проинформируйте мою семью, что я скоро спущусь.
— Да, мисс.
Когда она развернулась, чтобы уйти, ее старомодный кринолин издал свистящий звук. Мой взгляд упал на книгу, и я непроизвольно вздрогнула.
— Гертруда…
— Да, мисс Лейла.
— Как себя чувствует сегодня утром дядя Генри?
Ее руки метнулись к крепкой груди в жесте печали.
— Очень болен, очень болен.
— Понимаю, спасибо, что разбудили меня.
Я дождалась, пока дверь закроется и домоправительница удалится на приличное расстояние по коридору, прежде чем выскользнуть из постели и на цыпочках пробраться по холодной комнате к рукомойнику. Освежившись ледяной водой и насухо вытерев лицо, я случайно бросила взгляд на изящный флакончик с туалетной водой — подарок Эдварда в мой последний день рождения. Отчаянная боль охватила меня при мысли о бедном Эдварде и о том, что едва не свершилось. Но он поймет, должен понять, что наш брак невозможен. Вспомнились строки: «…мы называем болезнью мозга… относится к отдельным семьям… считается неизлечимой…».
Я поднесла флакон к носу и вдохнула нежный аромат. Принадлежность к роду Пембертонов — к этим особым людям, исключала возможность продолжения рода. Мне не суждено родить сына, чья судьба может оказаться такой же, как у моего бедного отца, или дочери, которой придется страдать. Все, что я должна была сделать, это найти способ рассказать Эдварду все о наследственной болезни и о том, как это жестоко — навязывать ее невинным детям: «…жертвы не могут освободиться от вирулентности болезни…».
Я представляла, как он воспримет эту новость — серьезно, озабоченно, но без особых эмоций. Эдвард гордился своей законченной «англизированностью», своими хорошими манерами, которые требовали сдержанности в проявлении всех чувств, и я знала, что он будет рассматривать меня с неподвижным выражением лица и кивнет со знанием дела, как будто одобряя новый архитектурный план.
Раньше я любила Эдварда за эти качества, восхищалась его абсолютной объективностью и отсутствием страстей. Он казался таким утонченным и хорошо воспитанным, таким вежливым с прекрасными манерами. Но сейчас, нюхая туалетную воду и вспоминая ту деловую манеру, в которой он просил моей руки, я видела Эдварда таким, каким он и был на самом деле — чопорным, сухим и чванливым.
Я поставила флакон на место, закончила умывание, затем хорошенько расчесала волосы, разделила их пробором по центру и заплела на макушке. Теперь все было позади, все мое прошлое до последней ночи, поскольку этим утром для меня началась новая эра. Я осознала, что принадлежу этому дому и не имею право быть частью реального мира.
«…В Херсте, где сэр Джеффри и его сын оказались поражены болезнью мозга, были другие больные члены семьи, которых ожидает та же участь…»
Прежде чем покинуть комнату, одетая в темно-бордовое утреннее платье и обычную шаль, я снова помедлила над словами Томаса Уиллиса, как будто для того, чтобы убедиться, что они были реальностью прошлой ночи, а не просто сном.
«…Поскольку по воле Божьей опухоль эта врожденная, и возможности врачей здесь сводятся к нулю, болезнь мозга, Пембертаунская лихорадка, не поддается практическому излечению…»
Все были в столовой, за исключением дяди Генри. Наконец я поняла мрачное настроение маленькой группы и могла легко сопоставить его с моим собственным. Моя душа утратила всю свою жизненную силу, оставив меня опустошенной. Не было ни грусти, ни подавленности, не было и потрясения. Я просто вся оцепенела, пребывая в том состоянии, которое современные доктора могли бы назвать состоянием под наркозом.