Иван даже дух перевел — большой камень свалился у него с души. Сам теперь удивляется, откуда взялось в нем столько смелости.
— Ты?! — вскричал Мате, вынув изо рта трубку и вытаращив глаза на сына. — Где ж ты это подхватил, сынок?
Мате в удивлении качал головой, поглядывая на сына так, будто сомневался — тот ли это Иван, о котором он частенько думал, что разжижилась в нем претуровская кровь. С детства видел он сына таким незаметным, малым — посредственный парень терялся среди сверстников. Знал отец — Иван, пожалуй, и не женился бы, если б не окрутила его Барица. Но она, честолюбивая, предприимчивая, наметила для себя незначительного Ивана, потому что был он из претуровского дома, где всего вдоволь.
— Что ты такое сказал? — продолжал Мате. — Я б скорее смерти своей ожидал, чем такого от тебя!
— Да что ж, батя, едут же другие, которые тоже никогда об этом не помышляли. Человек ищет, где лучше… Вот, думаю, и мне бы…
— Ты и другие — разница, — возразил Мате. — Другим есть нечего, земли ни пяди, или дома народу — не поворотиться; эти пускай себе едут, доли ищут! А ты, единственный сын, не сегодня-завтра хозяин! Как можешь оставить то, на чем сам ты и отец твой мозоли набили? Пускаться так, наудалую, ни с того ни с сего… Нет, сынок, здесь твоя Америка, здесь ей быть…
И нечего возразить Ивану. Высказал, что думалось, и теперь охватил его гнев на собственную слабость. Чувствует он над собой более сильную волю — напрасно мечется, дергает узду: более сильная воля держит крепко, не отпускает.
— Вы в молодости тоже по свету гуляли, батя. Тоже хотели долю найти, — словно через силу выговорил Иван и замер в страхе — что это осмелился он сказать отцу!
Старый только усмехнулся пренебрежительно — не обидел, не задел его гнев сына.
— Я другое дело, — мирно ответил он. — У меня другого выхода не было, мой отец ни дома не построил, ни виноградника не засадил, чтоб нам, трем братьям, хватило. И еще, не забывай, когда я из дому ушел, не было у меня ни жены, ни детей. Я был свободен как птица — однако и при этой свободе всё стояли у меня перед глазами вот эта наша долина да старый домишко; всегда жила во мне надежда, что, окончив скитания, осяду я тут, корни пущу, обеспечу себя и детей, чтоб не пришлось им скитаться по свету, как мне. И вроде достиг я этой цели — от тебя теперь зависит, сумеешь ли сохранить да умножить свое наследство, потомков твоих ради. Вот где твоя Америка. Трудись на земле, детей воспитай добрыми, честными тежаками. А то кто поведет их, кто научит, коли отец где-то за тридевять земель? Кто женой твоей руководить будет, которую и сам-то ты едва удерживаешь в узде? Нет, об этом и толковать нечего, — сам себя перебил распалившийся Мате.
Однако в нем уже заговорило и сочувствие: он увидел, как угнетают сына семейные нелады, как подавлен Иван отцовскими доводами. И, словно в объяснение своей горячности, он мягче продолжал:
— Я никогда не противлюсь разумному делу. Но в том, что ты надумал, сынок, нет ни ладу, ни складу. Давай похороним это на веки вечные. Вместо Америки пойдем-ка завтра под Копичью Голову, глянем, что там натворила пероноспора! — уже с улыбкой закончил он.
Иван понял, что проиграл. Куда ему, убогому, против отца, человека, которого он с малых лет боялся пуще всех! Свесил он голову, отяжелевшую от забот, особенно от главной заботы: как отчитаться перед Барицей за сегодняшнюю попытку? Что он ей скажет — ей, которая днем и ночью жужжит ему в уши, что он — батрак, хуже батрака в отцовском доме?
Отец отлично понимает, что грызет сына; догадывается, кто его так настроил, кто нашептал ему… Решил прямо подойти к делу. Коли уж начал плясать, думает он, так пляши до конца! И, помолчав, Мате спросил:
— А теперь скажи-ка, Иван, как ты пришел к такой мысли? Не родятся такие в твоей голове. Знаешь ведь — не грозит нам ни голод, ни нужда. И сами наедимся-напьемся, и на продажу останется. Откуда же тогда твой замысел?
А Иван слова не может выговорить. Под взглядом отца чувствует он себя как у позорного столба. Мнится ему — этот живой, проницательный взор входит в самую глубину, в самые потайные уголки сердца и читает там про все беды, так давно терзающие его, что мерит этот взор все бессилие, всю слабость, по вине которых стал Иван игрушкой в руках властолюбивой женщины.
Старик чувствует, что творится в душе сына, вполне понимает его состояние — и взор его выражает презрение.
— Молчишь? Правильно делаешь. К чему слова? Я и так все знаю — может, больше даже, чем ты думаешь. Гонят тебя из дому бабьи свары. Знаю. Злоба, зависть, что ни себе, ни другим добра не желает, ведет счет каждой ложке, которую подносишь ко рту. Не бывало у нас доселе этого греха, и вот прокрался он в наш дом, хочет разрастись в нем. Это ведь она тебе нашептывает, наговаривает, настраивает тебя — жена твоя; я-то хорошо знаю!