В самой Москве охота велась шумно и одновременно тайно. Искать врагов надлежало повсюду, но замечать можно было немногих. В книгах и кинофильмах действовали шпионы; на дверях соседей висели печати. В поэме «Садовник» (посвященной «Вождю. Товарищу. Сталину») Абулькасим Лахути из квартиры 176 писал, что ради жизни молодой лозы необходимо срубить старые стволы. В поэме «Мы победим» он призывал к бдительности:
Но писать (и говорить) о том, в чью четырехкомнатную квартиру он недавно въехал и от каких еще врагов освобожден его дом, он не мог. Врагов разоблачали и наказывали; соседи бесследно исчезали. Обобщенные шпионы и террористы прятались в каждой квартире; определенные народы и наркомы не существовали в природе[1671]
.Самой распространенной реакцией на аресты и исчезновения было молчание. Даже о показательных процессах говорили редко. Жители правительственной части Дома правительства не сомневались в вине подсудимых, но воздерживались от упоминаний о них в рамках ритуальной самозащиты от нечистой силы. Дети и очень старые большевики задавали вопросы, на которые никто не отвечал. В тюремных очередях родственники арестованных, по воспоминаниям Ирины Муклевич, «старались не разговаривать и не узнавать друг друга. Стояли сотни людей в не очень большом помещении, но было тихо и напряженно. Каждый думал о своем горе, как на похоронах»[1672]
.В последний день процесса Каменева – Зиновьева Аросев (находившийся в доме отдыха «Сосны» на Москва-реке) сделал запись в дневнике.
Сегодня в газетах приговор Каменеву, Зиновьеву, Панаеву, Мрачковскому, Евдокимову, Тер-Ваганяну, И. Н. Смирнову, Рейнгольду, Гольцману, М. Лурье, Н. Лурье, Дрейцеру, Ольбергу, Перману-Юргину – всех расстрелять.
Третьего дня застрелился Томский М. П.
Сегодня Аралов мне сказал, что отравился товарищ Пятаков, но будто бы неудачно, его свезли в больницу.
Никто ничего не говорит. Спокойно разговаривают:
– Вы сегодня купались?
– Нет, я принимал душ.
На другом конце стола:
– Вы играете в теннис?
– О, да.
Еще кто-то:
– Вот малосольные огурчики, замечательные[1673]
.Аросев ограничился замечанием, что Каменев и Зиновьев – «бесы». Пять месяцев спустя, в последний день второго московского процесса, он перечислил приговоры, переписал длинный отрывок из статьи Фейхтвангера в «Правде» и согласился с автором, что «только перо большого советского писателя может объяснить западноевропейским людям преступления и наказание подсудимых». Сам Аросев работал над романом в «форме протокола допросов». Только «посредством художественного впечатления, – писал он, – можно объяснить зигзаги, какими люди пришли от революции к ее противоположности». И только большой советский писатель мог воплотить эпоху «в образах предельного обобщения». Одним из обвиняемых на процессе был Николай Муралов, которого Аросев по приказу Розенгольца назначил комиссаром Московского военного округа 2 ноября 1917 года[1674]
.Другой распространенной реакцией была попытка очиститься. Некоторые жители – в основном женщины – жгли книги и письма, вырезали лица из фотографий, меняли фамилии детей и избегали обреченных соседей и родственников. Как всегда в борьбе с нечистой силой, практическая предосторожность сочеталась с попыткой спастись при помощи волшебного круга. Некоторые собирали нужные в тюрьме вещи и ждали стука в дверь. Бывший начальник Главлита, а ныне первый заместитель наркома просвещения Борис Волин держал за диваном чемоданчик с теплой одеждой. Его жена сожгла семейный архив. Осенью 1937 года с ним случился инфаркт, и его положили в Кремлевскую больницу. Вернувшись три месяца спустя из Барвихи, где он восстанавливался после лечения, Волин не нашел большинства соседей и сослуживцев. Бывший председатель Книготоргового объединения Давид Шварц ночами стоял у окна. По воспоминаниям его сына, «окно выходило во двор. И если во двор заезжал «черный ворон», отец начинал одеваться»[1675]
.