И в этом ничего нового, а тем более удивительного нет, ибо ящик Пандоры[193] давно открыт, в мифологии сплошь и рядом встречается отцеубийство. И чтобы как-то смягчить легенды, замещают фигуру отца неким жестокосердным дядей либо просто чудовищем. Хотя мы знаем, что образы сына-отца-чудовища в мировом хаосе — это одно целое. Смысл некоего конца в возрождении нового. И вся эта мифология, которой как метафорой вооружен Мастаев, является просто идиллией «реакционного» идеализма, а современный мир — это всякие разновидности марксизма-ленинизма, это воинствующий атеизм и материализм, который все эти «отцеубийства» объясняет очень просто — диалектически, как основной закон философии — отрицание отрицания, и далее, классовой борьбой, которой вооружен Кнышевский. И если с помощью простой легенды Мастаева узники смогли выбраться из грота, то и далее наивный Ваха полагал, что у поверженного охранника будут ключи от оков. И каково было разочарование, когда горец уже пытался булыжником перебить железо. К счастью, Митрофан Аполлонович знал систему этих кандалов — один выстрел в замок и им нечего более терять, даже «своих цепей». И они уже не пролетарии, и не узники, но и не свободны, потому что в рации все требовательнее и настойчивее вызывают «ястреба», волнение и напряжение с обеих сторон.
— Скоро они будут здесь, — жизненные нотки появились в голосе Кнышевского.
— Встретим внезапно, — взялся за оружие Ваха.
— Ты что — болван! Думаешь, и этих, как «ястреба», баснями накормить. Это элитный спецназ, значит, со страховкой в горах — два отделения, четыре БТРа. Два дохляка — против двадцати. Надо бежать, ты ведь знаешь местность.
— Знаю — тупик.
— Что?! Не может быть! — разъярился Кнышевский. — Должен быть выход!
— Есть, — тихо ответил Ваха. — Только трехтысячник — пик Басхой-лам. Тропа крутая. Спуска нет. Одолеем?
— Что? Да я сейчас и Эверест покорю. Я хочу жить, я должен жить, чтобы им отомстить. Я думал, конец, а тут. Показывай путь! — властно приказывает старший.
И тут они разом умолкли, стали, остолбенело глядя поверх гор. Рация умолкла. Та же ночная тишина. И только мерно-привычный, неугомонно-гармоничный рев горной реки, и никаких иных звуков нет. Внезапно, озаряя звезды, в небо устремились лучи прожекторов. Это совсем рядом. Видимо, последний подъем преодолевает мощная военная техника.
— Мастаев, берем все необходимое, уходим, заметая следы.
Как у кадрового военного, команды Кнышевского стали четкими, ясными, короткими. И если Ваха взял только нож, топорик и искал веревки, то Митрофан Аполлонович думал о провизии и оружии, взял даже гранатомет и гранаты.
— Этого не надо, — злился Мастаев.
— Это всегда надо. Не учи меня, салага.
Тут ядовито-мощный луч фар резко обрушился, осветив теснину ущелья, оживляя страшные тени ночного леса, сквозь которые ползет прямо на них этот огнедышащий язык чудовища, рев которого ужасающе нарастает, а от многократного эха невообразимо страшен.
— Бежим, — крикнул Кнышевский. — Указывай путь, нам надо скрыться.
— Хм, — усмехнулся про себя Мастаев, — «скрыться», то есть по-ленински уйти в подполье. Нет. Это родная ночь, родные звезды, родные горы. И ему снова предоставлена свобода жить. Значит, он герой. Он по-прежнему должен совершить великий подвиг. И пусть это не первооткрытие, а открытие заново. Однако ночью Басхой-лам вряд ли кто покорял. В этом есть интересный оборот его рискованного приключения — из страны узников и мертвых в гроте, из страны, где правят дьяволы и демоны, вооруженные самым современным оружием, в страну, где солнце над просторными альпийскими лугами Макажоя, где еще звучит мелодия цвета и любви пчелиной семьи из разбитого фортепьяно Марии. Там, где сладкий, целебный мед! И это восхождение, как и вся жизнь, было предопределено, словно единственный путь из преисподней в рай, где не может быть оружия! И, видимо, поэтому, когда лишь переходили вроде бы небольшую, да бурлящую, уже леденящую речушку, Кнышевский не раз, спотыкаясь о валуны, падал в этот неугомонный поток, да так, что сам понял — с гранатометом в будущее не по пути.
Вот они уже уперлись в скалу. Не зря Мастаев здесь не раз проходил, почти на ощупь он определил, где тропа, задрал голову — ничего не видно, все с темным небом слилось. Лишь одна звезда манит.
— Аполлоныч, одолеем?
— Не такое одолевали, — и все-таки стучат зубы Кнышевского, — показывай путь, — торопит он.
Ваха полез; сразу почувствовал, как тяжело: ночь, после грота силы на исходе, легче было бы двигаться одному. За спиной Кнышевский часто прерывисто сопел. Вот слышит Мастаев, как напарник разом избавился от всего балласта: о скалы бились гранаты и пистолет. А потом вдруг Ваха ощутил какое-то странное состояние, словно он в невесомости, совсем один, что стало страшно и он понял — не слышит сопения Кнышевского: