Вторая тетрадь начиналась словами: «Мой Петер и Валерка…» Кровь бросилась в лицо Зуеву. И, облокотившись на стол, он положил подбородок на поднятые кверху кулаки. Он сильно прижался головой к рукам, чтобы не скрипнуть зубами, и вспомнил ее фрица таким, каким он представил его себе тогда, в первый раз, при свете каганца в деревенской избе у Евсеевны.
«Постой… Это еще что за Валерка? Валерик — кто такой? Ну да, конечно, так, кажется, зовут ее мальчугана». И вдруг спокойно, подняв подбородок с кулаков и охватив голову ладонями, словно закрыв уши от всего, что слышалось ему из иного, чужого и в то же время такого болезненно таинственного мира, он стал читать дальше и дальше. Там, где шло описание обычной, ровно текущей семейной жизни, он перелистывал страницы совершенно безразлично, с холодным взором читателя, вяло бредущего по протоптанным тропинкам чужой жизни.
Но все чаще и чаще страницы дневника прерывались. От тревожных слов и наполовину перерубленных, незаконченных фраз к Зуеву перешло смятение человека, писавшего эти строки.
«Сегодня опять напился…» — наконец прямо записала Зойка в одном месте. Дальше эти упоминания стали повторяться — вначале просто как констатация факта, а затем она стала, очевидно, призадумываться над причинами поведения своего мужа.
«Какой-то он теперь отрешенный и жалкий… Особенно после пьянки. Хорошо, что хоть так. Ведь наши русские, говорят, бьют своих баб в пьяном виде. А этот смотрит жалобными глазами и ничего не говорит. Я хорошо знаю, что он скрывает от меня что-то, вернее, скрывает и от своих и от меня…
Сегодня он пришел с дежурства совершенно трезвый, но принес с собой в баклажке шнапсу. Раньше он никогда не давал мне и не заставлял меня пить. А сегодня снял с полочки два стаканчика, вытер их, налил себе и мне. Мы выпили.
— Какой же это шнапс? Эта наша русская самогонка, — шутя сказала я. Он утвердительно закивай головой. После второй рюмки у меня закружилась голова, и я не помню всего, о чем говорили. Но только Петер все расспрашивал меня о партизанах… Как будто бы я знаю, какие они! Странно! Он не верит, что я не знаю ничего, кроме того, что все говорят у нас в поселке. Только сейчас вспомнила, что, когда я, пьяненькая, шутя спросила: «Да ты уж не в партизаны ли собрался, мой дорогой?», он посмотрел на меня долгим взглядом и спросил: «А они не убьют?» Я поняла, что это был серьезный, важный в его жизни вопрос. И я сразу протрезвилась. Но он больше не спрашивал меня… Хмель пришел снова. И что я ни говорила, он мне не отвечал…»
Зуев перечитал эти три странички два раза и ухмыльнулся: «Свихнулся Зойкин немчура. А в общем, видать, парень был неплохой. А ну-ка, поглядим на даты». Это были первые числа июля 1943 года. «А, теперь понятно! Началась битва под Курском…» — подумал Зуев. «Вишь, как они, огромные исторические события, даже те, которые зовутся катаклизмами, отражаются на душевном состоянии отдельных людей. И даже таких разных. Вот Зойка, а вот ее фриц, а вот я… И Шамрай, Котька Шамрай, который, может быть, в то самое время лежал обожженный у своего танка под Прохоровкой… Эх, судьба, судьба-злодейка…» И ему вдруг стало до слез жалко их всех: и Шамрая, и Зойку, и Зойкиного Петера… и самого себя.
И, словно перекликаясь с его догадками, на следующей странице дневника значилось: