Однако к тому времени Чудачка выработала столь совершенные методы погружения в глубокую каталепсию, что начала представлять собой замечательный образец этого недуга, причиняющего окружающим серьезные неудобства. Она деревенела, будто захваченный врасплох Гай Фокс, [54] — всякий раз неожиданно и некстати. Я обратился к служанкам с ясной и незамысловатой речью, сообщив, что покрасил комнату мастера Б., перестал замечать содранные им обои, изъял колокольчик и покончил с трезвоном по ночам. Если они думают, продолжал я, что этот отпетый юный наглец жил и умер лишь затем, чтобы потусторонним поведением неоспоримо заслужить в нынешнем неполном статусе бытия самое непосредственное знакомство с розгой, то могут ли они сомневаться, что простой смертный вроде меня вполне способен прибегнуть к названному презренному способу, который призван умерить и обуздать бесчинства призраков, да и любых иных духов? Говорил я выразительно и убежденно, не без довольства своими ораторскими способностями, однако все пошло насмарку из-за неожиданной выходки Чудачки: она вдруг застыла, вытянувшись на носочках, — ни дать ни взять местная ископаемая окаменелость.
И Стрикер, горничная, как оказалось, тоже обладала самой несуразной натурой. Был ли тому виной ее чрезмерно флегматичный темперамент или существовали какие-то иные причины, но молодая женщина являлась мощным дистиллятором, в изобилии производившим самые крупные и прозрачные слезы, какие только можно себе вообразить. Помимо вышеприведенных качеств, им, очевидно, была присуща особая вязкость, так как они не падали, но задерживались на щеках и подолгу оставались висеть на носу. Вся в слезах, она кротко и скорбно покачивала головой, и ее молчание поражало меня более, чем это мог сделать Несравненный Крайтон [55]в диспуте о кошельке с деньгами. Кухарка окончательно вгоняла меня в смущение нескончаемыми жалобами на изнурявшую ее сырость, смиренно повторяя просьбу отослать сестре в качестве посмертного дара ее серебряные часы.
По ночам нас осаждали страхи и подозрения — худшие на белом свете напасти. Дама в капюшоне? Судя по докладам и описаниям, мы поселились не где-нибудь, а в женском монастыре. Шумы, шорохи? Напряженно вслушиваясь, я сидел в сумрачной гостиной на зловещем нижнем этаже, и слух мой поражали столь диковинные звуки, что кровь в жилах заледенела бы от ужаса, если бы меня не заставлял срываться с места и тем самым ее разогревать изыскательский интерес. Попробуйте пережить то, что пережил я, лежа в постели глухой ночью; посидите до рассвета близ уютного очага, не смыкая глаз. Только пожелайте — и любой дом наполнится всякого рода шумами и для каждого вашего нерва найдется свой особенный раздражитель.
Итак, наш дом заразили страхи и подозрения — худшие под небом напасти. Женщины (с носами, распухшими от постоянного применения нюхательной соли) чуть что падали в обморок: так заряженное ружье выпаливает, стоит только коснуться спускового крючка. Кухарка и горничная отряжали Чудачку в экспедиции, которые полагали наиболее рискованными — и не без основания: посланница всякий раз возвращалась в полном оцепенении. Если служанкам с наступлением темноты требовалось подняться наверх, вскоре раздавался глухой удар о потолок; это случалось неизменно, будто по дому бродил боксер, испытывая на каждом попавшемся навстречу жильце удар, который, кажется, называется аукционным.
Бесполезно было принимать какие-либо меры. Не стоило шарахаться от настоящих сов, разыгрывая из себя пугливую ворону. Бесполезно было демонстрировать, беря случайный аккорд на фортепиано, что Турок всегда начинает выть, поскольку не терпит диссонансов. Не имело смысла с неумолимостью Радаманта [56]беспощадно снимать колокольчик, звякнувший самовольно и не ко времени. Ни к чему было растапливать камины и опускать факелы в колодец; врываться в комнаты, заслышав сомнительный шорох, в надежде застать там кого-то врасплох. Мы наняли новых служанок, но без толку: вскоре они взяли расчет, их сменили другие — но ненадолго. В итоге наше размеренное существование расстроилось вконец, и однажды вечером я удрученно сказал сестре:
— Пэтти, боюсь, вряд ли кто с нами здесь уживется. Надо уезжать.
Моя сестра, наделенная несокрушимой твердостью духа, отвечала:
— Нет, Джон. Мы не сдадимся. Не унывай, Джон.
Выход из положения есть.
— Какой же?
— Джон, — продолжала сестра, — если мы с тобой, несмотря ни на что, не собираемся покидать этот дом, а так оно и есть, нам следует целиком и полностью взять ведение хозяйства в свои руки.
— Без прислуги?
— Справимся и без прислуги, — отважно заявила сестра.
Подобно любому человеку моего сословия, я не представлял, как можно обойтись без этих неразлучных гирь на ногах. Новизна предложенной идеи посеяла во мне сильнейшие сомнения.
— Разве неясно, что тут все они заранее готовятся дрожать от страха сами и заражать испугом друг друга? — спросила сестра.
— Все, кроме Боттлса, — заметил я задумчиво. (Боттлс — мой глухой конюший. Я по-прежнему держу его при себе; по нелюдимости в Англии равных ему не сыщешь.)