Я подхожу к одной из лачуг, думая о том, что они могут быть построены из камней, вынутых из стены на развалинах караван-сарая. Дворик за домом: лук, развешенное белье и саженец дерева. Однако стены лачуги выложены из непрочных, гнилых и мертвых кирпичей эпохи фабрик, а не из обтесанных камней. Я постоял, тупо глядя на стену лачуги, чувствуя, что предмет моих поисков и время спрятались от меня, зажег сигарету, посмотрел, как падает спичка на пустую землю, к моим ногам, на засохшую траву с сухими ветками и сломанной пополам пластмассовой прищепкой. Иду дальше. Осколки бутылок, щенки, бегущие вслед за собакой, сгнившие куски веревки, крышки от бутылок газированной воды, увядшая, потерявшая силу трава, листья. В железнодорожный знак у путей явно кто-то стрелял. Я увидел смоковницу, посмотрел на нее, ожидая, что она что-нибудь мне напомнит, но она просто стоит себе, и все. Под ветвями, в тени лежат опавшие недозревшими плоды, вокруг них кружат мухи. Неподалеку пасутся две коровы и что-то перебирают в траве. Кобыла цыган немного поскакала, но сразу же остановилась, я изумленно смотрел ей вслед, а жеребенок не заметил, побежал дальше, а потом увидел, что ее нет, и вернулся. На берегу реки среди кусков шин, бутылок и банок из-под краски лежат какие-то бумаги, пустой полиэтиленовый пакет. Все так похоже друг на друга. Мне хочется выпить, я знаю, что скоро пойду обратно. Две вороны, не обращая на меня внимания, пролетели мимо прямо надо мной. В другом конце этого широкого луга некогда умер Фатих[55]. Умер там, недалеко от сельскохозяйственной школы. На заднем дворе одного из заводов стоят огромные коробки; говорят, из них вынули металлические части, соединили и теперь продают. Дома буду читать Эвлию Челеби. Одна глупая лягушка заметила меня гораздо позже своих подруг. Прыг! Грязная гнилая вода! Поговорю с Нильгюн. История? История – это… Земля окрасилась в красный цвет из-за осколков черепицы. Какая-то женщина снимает во дворе своей лачуги высохшее белье. «Истории – это рассказ», – скажу я. «Откуда ты знаешь?» – спросит Нильгюн. Я остановлюсь и посмотрю в небо. Все еще чувствую у себя на спине взгляд той дурацкой курицы: Курица Ряба. Курица Ряба! Кирпичи, бетонные гнилые стены, исписанные политическими лозунгами. Каменных стен больше нет! Нет уже давно, не было, даже когда я был маленьким. Я остановился; кажется, стал что-то вспоминать, зашагал решительно, тут мимо проехал еще один поезд, я посмотрел на строительный мусор, на брусья и формовочные доски, но нет, ничего нет ни за деревьями, ни во дворах домов, ни среди ржавого железа, пластмассы, костей, бетона и мотков проволоки. Но я все равно продолжаю идти – ведь я знаю, что ищу.
19
Все сидят за столом и молча едят при бледном свете лампы. Это тихий ужин: сначала Фарук-бей разговаривает с Нильгюн, они смеются, потом Метин-бей, не доев, встает и уходит из-за стола, другие хотят немного поговорить с Госпожой, а она спрашивает Метина, куда он пошел, но не получает ни слова в ответ. «Как вы, Бабушка? – спрашивают они и, так как больше им сказать нечего, предлагают: – Давайте мы завтра покатаем вас на машине, везде построили большие жилые дома, новые бетонные здания, дороги, мосты, давайте мы вам все покажем, Бабушка». Но Госпожа молчит, иногда тихонько ворчит что-то в ответ, но в ее ворчании они не могут разобрать ни слова, ведь Госпожа бормочет, не подбирая слов и глядя перед собой, словно осуждает свою еду, а если и подымает голову от тарелки, то будто потому, что чем-то удивлена – ведь она все время удивляется: как это ее внуки до сих пор не смогли понять, что их Бабушка не способна ни на что, кроме как испытывать отвращение. И тогда я и они еще раз убедятся, что им нужно помолчать, но потом забудут об этом и разозлят ее, а вспомнив, что злить ее тоже не нужно, начнут шептаться.
– Ты опять много пьешь, братик! – сказала Нильгюн.
– О чем вы там шепчетесь? – спросила Госпожа.
– Ни о чем, – сказала Нильгюн. – Почему вы не едите баклажан, Бабушка? Реджеп нажарил сегодня вечером. Правда, Реджеп?
– Да, барышня.