Каждый из названных феноменов иллюстрируется примером из личного или чужого, но авторитетного опыта: доктору Берковичу является самая его смерть; шведскому королю Карлу XI — трагическое будущее его рода[234]
; коварная Сибилла, виновница смерти баденской принцессы Якобы, показывается спустя столетия посетителям Дюссельдорфского замка (в том числе и Жуковскому с женой); призрак молодого англичанина приходит к ученому-математику, чтобы отмстить за нанесенную обиду. Все эти привидения мрачны, угрюмы и страшны, и с ними, разумеется, не так уж и приятно иметь дело. (Подобные случаи, впрочем, могут служить хорошим материалом для готических историй и «ужасных» баллад.)Можно заметить, что мысль Жуковского движется от загадок материального мира к тайнам мира духовного: от жуткого сновидения, психологически вполне объяснимого, хотя и имеющего в себе «что-то необычайное», к настоящим, «автономным» призракам, якобы приходящим из мира, отделенного от нас смертью.
Так верить или нет в привидения? Ни то ни другое. Эти явления, по Жуковскому, останутся «для нас навсегда между да и нет». И в самой невозможности дать ответ на этот вопрос Жуковский видит несомненное выражение закона Создателя, «который, поместив нас на земле, дабы мы к здешнему, а не к другому какому порядку принадлежали, отделил нас от иного мира таинственною завесою». Далее поэт развивает свою давнюю и любимую мысль о непроницаемой завесе, которая иногда высшею волей приоткрывается перед редкими избранниками. Человек не в силах сам приподнять ее, но ему дается таинственный намек на то, что за нею существует (ср. стихотворения конца 1810-х — начала 1820-х годов «На кончину ея величества королевы Виртембергской», «Лалла Рук», «Таинственный посетитель»).
Жуковский указывает на то, что
Эти явления духов, непостижимые рассудку нашему, строящему свои доказательства и извлекающему свои умственные выводы из материального, суть, так сказать, лучи света, иногда проникающие сквозь завесу, которою мы отделены от духовного мира; они будят душу посреди ленивого покоя земной очевидности, они обещают ей нечто высшее, но его не дают ей, дабы не произвести в ней раздора с тем, что ей дано здесь и чем она здесь должна быть ограничена и определена в своих действиях.
Вот почему эти духи вызывают в нас не радость, но такой ужас, какой имеет «мертвый труп для нашего сознания»: «Это взгляд в глубину бездонного, где нет жизни, где ничто не имеет образа, где все неприкосновенно». Мы и они принадлежим разным мирам. Отсюда принципиальный для Жуковского вывод:
не отрицая ни существования духов, ни возможности их сообщения с нами, не будем преследовать их тайны своими умствованиями, вредными, часто губительными для рассудка, будем с смиренною верою стоять перед опущенною завесою, будем радоваться ее трепетаниям, убеждающим нас, что за нею есть жизнь, но не дерзнем и желать ее губительного расторжения: оно было бы для нас вероубийством.
Словом, верить нужно не в привидения, а в Провидение, и лучше всего не гадать о загробной жизни, а ждать торжественного момента перехода в нее.
Эта теория вполне может служить комментарием к прежней поэзии Жуковского[235]
. Можно сказать и иначе: взгляды Жуковского, выраженные в элегическом и балладном «циклах» 1810-х — начала 1830-х годов, откристаллизовались в настоящей статье в цельную и логичную теорию. Никакой измены прежним «верованиям», о которой писал Зейдлиц, не произошло. Скорее наоборот — Жуковский как бы реанимирует свои старые литературные образы и мотивы[236], переводит свою лирическую, образную философию на тот язык, который называл в поздние годы