В 1958 году поэт Георгий Адамович в программной статье «Невозможность поэзии» так комментирует знаменитый девиз религиозной поэзии, сформулированный Жуковским, — «Поэзия есть Бог в святых мечтах земли»:
Да, может быть. Но это как-то слишком расплывчато сказано. <…> А кроме того, <…> для меня лично эти «святые мечты» навсегда отравлены воспоминанием о статейке, которую благодушно-благочестивый автор, прелестный, хотя и несколько анемичный поэт, счел возможным написать о смертной казни: мерзость в нашей классической литературе беспримерная.
(Адамович: 227–228)[280]Замечательно, что проект Жуковского настолько противоречил господствовавшему в русской литературной мифологии представлению о романтике, чья небесная «душа возвысилась до строю», что критики поэта вынуждены были искать каких-либо оправданий этому вопиющему диссонансу. Говорили, что Жуковский был очень стар, что он был болен, что на него оказали губительное влияние реакционные немецкие мистики-пиетисты, что он был слишком наивен и т. п. Толстой связывал создание этого проекта с тлетворным влиянием на поэта его придворного окружения:
хуже всякого разврата <…> хуже разврата самых скверных мест — это разврат придворной жизни. Вы знаете, Жуковский, этот добрый человек, пишет статью о смертной казни, где предлагает, чтобы казнь совершалась в церкви! В церкви, под пение молитв! Это что-то ужасное…
(Гусев: 112).По мнению Гиппиус, Жуковский сам не ведал, что творил,
и его слова есть не что иное, как непроизвольное выражение «глубоких метафизических подоснов русского христианского историзма <…> Как бы сама „святая“ Русь (излюбленная формула Жуковского. — И.В.) говорит с нами». Профессор Малиновский указывал, что статья Жуковского была написана в 1849 году, а тогда якобы «не было массовых казней, как в наши дни» и вопрос о смертной казни «был вопросом академическим». Малиновский выражал уверенность, что если бы поэт дожил до «наших дней», то наверняка бы изменил свои взгляды на смертную казнь (Малиновский: 81). В свою очередь, комментатор Жуковского Цезарь Вольпе объяснял появление этого «изуверского проекта» страхом поэта перед «ростом в Германии крестьянских восстаний» и влиянием идеологии «немецкого феодализма в его борьбе с революцией 1848 г.» (Вольпе: XLVII). Как видим, общим местом является признание того, что Жуковский как бы тут и ни при чем и что это какая-то нехорошая (с точки зрения критиков поэта) идеология говорит сквозь него.В отечественном литературоведении, где давно установилось негласное правило говорить о возвышенном поэте либо хорошо, либо ничего, о его скандальной статье сказано очень мало: указывалось лишь на ее «пиэтистический характер» (Веселовский) и связь с некоторыми поздними произведениями поэта, в которых тот «одобряет казнь»: «Маттео Фальконе», «Две сцены из „Фауста“» (Веселовский, Вольпе, Семенко:
331). Для нашего дальнейшего разбора особенно важными представляются две высказанные исследователями идеи: о том, что взгляды Жуковского на смертную казнь «помогают понять смысл его творческой эволюции» (Вольпе: XLVIII), и о том, что для понимания этой статьи необходимо учитывать культурно-исторический контекст конца 1840-х годов (Вайскопф: 465).
В настоящей главе мы постараемся рассмотреть предложенную Жуковским «психо-метафизическую концепцию смертной казни» (Виноградов:
132) в контексте его поэтической историософии конца 1840-х годов. Мы полагаем, что эта «возмутительная» статья, инициировавшая бурную дискуссию о смертной казни в России, представляет собой своеобразный романтический манифест, синтезирующий в «образе казни» эстетические, политические и религиозные взгляды и предчувствия поэта в последний период его жизни. Для адекватного (по мере возможности) прочтения этой статьи необходима реконструкция той социально-исторической ситуации, в которой она была написана, и той эстетической традиции, в рамках которой она создавалась.2