Однако Серафен молча дошагал до церкви и кладбища, где помог добровольцам опустить в могилу легкий гроб.
Унылый дождь хлестал Люрскую долину, и Дюранс ревела, словно скорбя о бренности человеческой жизни.
Мари слегла. В бреду она размахивала руками, словно отбивалась от чего-то, и без конца твердила: «Я должна им сказать… должна сказать…»
— Доктор говорит, надо ждать, чтобы болезнь проявилась. Он не знает, что это такое.
— Она ест?
— Где там — в рот ничего не берет! И все время бредит.
— Вот как? Что же она говорит?
— Ох, да всякие глупости!
— Какие?
— Ну, вроде она что-то позабыла… Видела что-то или кого-то и теперь должна об этом рассказать…
Клоринда повалилась на прилавок, утирая слезы растрепанными волосами. «Зеница ее очей»…
— Надо напоить ее отваром зверобоя с козьим молоком, чтобы отогнать болезнь.
— Чего уж я только ей не давала! Иссоп и белену, семечки сарсапарели, пальчатку, таволгу, заячью капусту… — Клоринда зарыдала пуще прежнего. — Бедняжка ничего не ест и не пьет! Даже воду приходится вливать ей кофейной ложечкой сквозь зубы. Конечно, мать и сестра помогают мне по дому, да только я вся извелась. А ты хочешь, чтобы я думала о том, как правильно отсчитать сдачу!
По дороге к кладбищу кортеж с останками Дидона Сепюлькра должен был пройти мимо окон Мари. Катафалк подпрыгивал на ухабах, разлаженно дребезжали колеса, тревожно ржали лошади, шаркали шаги и люди перешептывались, склоняясь друг к другу понурыми головами. Правда, кюре и мальчика из хора попросили прервать литанию, пока процессия не минует дом больной, но Мари вдруг перестала стонать, широко раскрыла воспаленные от лихорадки глаза и села на постели.
— Кого это хоронят?
— Никого. Так, одного старика. Лежи спокойно, не то лихорадка усилится.
— Но я должна пойти и сказать им…
Она отбросила одеяло, спустила ноги на пол, хотела встать, но пошатнулась и упала обратно на подушки.
— Бедная моя девочка, куда тебе идти — ты ведь на ногах не стоишь! Вот когда поправишься, тогда все и расскажешь…
— Но тогда будет слишком поздно! — воскликнула Мари, беспомощно перекатывая голову по подушке с отчаянием человека, которого никто не понимает.
Клоринда и ее сестра на цыпочках вышли из нарядной спаленки с безделушками саксонского фарфора, кокетливым секретером маркетри, изящным столиком для рукоделья.
— Бедняжка! Она все ощупывает пустое место на пальце, где было кольцо, и спрашивает, где ее аквамарин… Надо бы съездить в Экс — купить другое. Да как оставить лавку и больную Мари? Ума не приложу, что делать!
Заглянула Триканот, узнать, какие новости. Она трижды обошла комнату, и ее шаги гулко отдавались на плиточном полу. Она сморщила нос и фыркнула. Затем переменила освященный букс, который усыхал в розовой вазочке саксонского фарфора, украшенной изображением пухлого ангелочка, походившего скорее на античного амура, чем одного из воителей крылатой рати Предвечного Отца. Наконец Триканот изрекла:
— Лихорадка, как же! Я-то знаю, что у нее… Господь, сохрани! — И поджала свои тонкие губы.
Несчастье снова нависло над Люром.
А тем временем человек, державший в своих руках ключи от тайны, ехал по направлению к Люру, побуждаемый каким-то болезненным желанием еще раз увидеть эти места. Он был грустен и в трауре — тулью его шляпы опоясывал широкий черный креп. Человек этот только что схоронил горячо любимую жену. Откинувшись на подушки лимузина, с глазами, покрасневшими от слез, проделал он путь из Сен-Шели-д’Апше в Оверни, где за четыре военных года нажил состояние на армейских поставках.
Его трое детей, которым не терпелось опробовать собственные крылья, убедили отца воспользоваться этими печальными обстоятельствами, чтобы немного передохнуть, и он направлялся в Марсель, чтобы потом отплыть на Антильские острова, где у него были кое-какие дела.
Он мог бы путешествовать прямо долиной Роны, по хорошему шоссе, однако в Лионе сказал шоферу: «Поезжайте дальше на Гренобль, мы проедем через Альпы».
Этот крюк он сделал в память о покойной жене, единственной поверенной его прошлого, которая на смертном одре взяла с него слово заехать в эти края.
Вот почему этот богатый и печальный господин трясся в своей роскошной машине по скверной дороге между Ле Монестье-де-Клермон и Крестовым перевалом, по обе стороны которой, на протяжении тридцати километров, полыхали клены в осеннем убранстве.
Ноябрь выдался мягким. Грустный взгляд путешественника задумчиво провожал холмы, одетые лесом далекие горы, деревушки с серыми колокольнями, дожидавшимися Рождества, чтобы раскинуть над снегом гостеприимные огни. Он созерцал этот край, шепотом говоривший о своем мирном счастье у каждого дорожного поворота; бедный край, у которого не было нужды быть богатым; край, которого он никогда не видел.