Он говорил правду, но я не верил. Он приручал меня тихо и незаметно, я этого не понимал. Он заставлял меня читать и заставлял говорить с ним о книгах, он заставлял слушать музыку и говорить о ней, заставлял придумывать глупые истории и рассказывать их ему. Сначала только ему, потом другим. Он выжал из меня страх и заставил верить себе. И я был счастлив и больше не боялся его глаз. Я вообще больше ничего не боялся, хотя запрет не был снят, мне надо было помнить об этом. Но мне было слишком хорошо, я растаял от тепла, которое он дарил мне за всех, кто не додал его прежде, от их общего тепла, от тепла, что я получал от них и отдавал обратно. Надо было помнить, а я забыл. Руки делали это сами – потихоньку крали чужую боль, я уносил ее в горячих ладонях и смывал в раковину. Она уплывала по трубам, а я стоял на дрожащих ногах, чувствуя усталость и пустоту; это было прекрасно, и, честное слово, вовсе не было чудом, а значит, я не нарушал своей клятвы. Так я думал тогда. Новый мир вырос вокруг, сияющий в золоте рассветов и ярости закатов, я вскакивал раньше всех и выбегал в коридор босиком, чтобы не упустить самый прекрасный час, просто пробежать по пыли, чувствуя свое тело, свои ноги, которые умеют бегать. Я вставал под еле теплый душ и пел – старые гимны и песни, которым научился недавно, распугивая тараканов и устраивая наводнения. Это был я. Македонский, весь в веснушках, белый и тощий, Македонский, про которого никто ничего не знает, Македонский, который грызет ногти, Македонский, которого надо подкормить, Македонский, у которого торчат передние зубы, которому скоро шестнадцать, у которого весь мир и восемь друзей, который счастлив.
А ведь я ничего для них не делал. Почти ничего. Чудеса им были нужны, как воздух, а я молчал и просто жил среди них, как один из них, и хотел бы я действительно быть лишь одним из них.
Я дарил им тайные обрывки и ошметки чудес – то, что можно передать незаметно, спрятать в кармане и сделать вид, что там ничего не было, вообще ничего. У меня получалось. До тех самых пор, пока один из них не проник в мою тайну. Это было неизбежно. У них был хороший нюх, не испорченный Ящиками и многолюдным наружным дурманом, а я был неосторожен. Маленький Шакал знал, что Македонский не такой, как все, и Слепой о чем-то догадывался. А Волк… Это было смешно и грустно, потому что его я опасался меньше всех и ему, нарушая свое обещание, отдавал больше запретных чудес. То жгучее, что прилипало ко мне, когда я проводил ладонью по его позвоночнику, успевало пустить в меня яд, пока я доносил его до раковины, и руки распухали от чужой боли, а я был счастлив. Благодарности и любви научили они меня, и ничего другого я от них не ждал, но я был глуп, а Сфинкс не зря предупредил в тот первый день:
– Если хочешь остаться с нами, то никогда – слышишь? – никогда никаких чудес.