На этом они расстались. Мельхиседек притворил дверь, снял рясу и похудевший, совсем легонький, с белой бородой-парусом стал на молитву. «Канончик» его был довольно сложный, занимал много времени.
Генерал же разложил пасьянс. Он раскладывал его тщательно, карту к карте. Самый вид стройных колонн доставлял ему удовольствие. Оно возрастало, когда пасьянс выходил. И еще росло, если выходил на заказанную тему. Нынче генерал загадал на Машеньку. Приедет, или нет? Карты долго колебались. Он задумчиво группировал, подбирал разные масти в колоннах — сложными маневрами довел, наконец, до того, что оставшимся картам вдруг нашлось место. Валеты, тройки, девятки покорно ложились куда надо. Генерал любил этот момент.
— Прорвались...— бормотал про себя.— Трах-тара-рах-тах-тах!
Ему казалось, что таинственный противник сломлен. И сложив орудия производства, перекрестив на ночь лоб, стал раздеваться. Из его маленькой передней, совершенно сейчас темной, худенький старичок долго еще посылал безмолвные радио.
Когда кому-нибудь в доме не спалось, первые звуки, определявшие время, были шаги по лестнице — вниз. Это шел на завод рабочий, снимавший верхнюю комнатку. Несколько позже спускался шофер Лева, худоватый блондин с холодными глазами, изящный, в кепке и коричневом пальто. Позже Дора Львовна, в халате, выносила коробку с сором. Шла за молоком Валентина Григорьевна — начинался день русского дома.
Если бы стены лестницы могли записывать мысли, чувства проходивших, узор получился б пестрый. Главное, впрочем, были бы мелкие житейские вещи... но не они одни.
Валентина Григорьевна, оторвавшись от фасончиков, «сборов» и «складов», звонила к соседке. В полуоткрытую дверь, улыбаясь, шептала:
— Дора Львовна, дуся, не достану у вас маслица? Мама безусловно забыла купить, знаете ли, спускаться в эписри не хочется...
В другой раз сама Валентина Григорьевна «одалживала» Капе яйцо или дуршлаг. Меньше всех имела дела с соседями Женевьева. Эта просыпалась поздно, в постели пила кофе и читала романы. Завтракала, мылась, долго и тщательно расчесывала ресницы, работала пуховкой и румянами. Равно в три уходила, неторопливо спускаясь по лестнице. Ее изящное и равнодушное лицо было покойно — ничего не выражало. Женевьева знала, что лицо не имеет значения. «Меня кормят бедра»,— говорила подруге (впрочем, выражалась прямее...). И проходила, или не проходила Женевьева, следа не оставалось — как от тени.
С некоторых пор стал появляться на лестнице человек в изумительно глаженых брюках, дорогой серой шляпе. В первое посещение, вечером, принес Анатолий Иваныч Капе чудесный букет роз.
Она даже смутилась. Кто, когда делал ей такие подарки?
— Капочка, ты не можешь себе представить, как меня выручила. Я тебе страшно, страшно благодарен. Просто я не знаю, что бы без тебя делал.
Капа, слегка закрасневшись, поставила розы в стеклянный, голубоватый кувшин.
— Что же, ты заплатил по векселю?
— Разумеется... теперь все улажено, Капочка — и лишь благодаря тебе...
Он встал, подошел к зеркалу, принялся поправлять галстух — сравнивать концы бабочки. Зеленоватые, чуть ли не детской ясности глаза глядели на него из зеркала. Он на минуту и сам поверил. Ну, если уж не совсем так... все-таки вексель переписан и отсрочен. До весны свобода — в этом-то он прав. А там продадут картину, можно и на скачках выиграть, мало ли что...
Капа отлично знала эти глаза. Но теперь находилась в размягченном состоянии. Из ее же денег и розы...— «Все-таки, он очень ласков и внимателен.»
Анатолий Иваныч и действительно был ласков. Посидел немного и ушел, оставив ее в сладком отравлении. Яд этот ей знаком давно — что сделаешь против него? Жизнь как она есть — день в кондитерской, одинокий вечер дома, синема раз в две недели?
Но теперь нередко спускалась она по лестнице с сердцем полным, бежала за угол, в калиточку дома Жанен. И случалось, подолгу засиживалась у Анатолия Иваныча — настолько долго, что мадам Жанен несколько и смущалась. Впрочем, русским закон не писан. Да и сам жилец так любезен, воспитан — ну пускай там у него une petite amie — дело житейское.
Бывал и он у Капы. Не все с цветами, но всегда ласковый. Иногда водил ее обедать в ресторан, ел устрицы, запивая вином, впадал в фантазии и разговоры. Капа и сама любила это. Из сумрачной своей, пещерной жизни, надев единственное выходное платье, попадала в светящуюся суматоху пестрого ресторана у Елисейских полей. И будто сама менялась. Подъезжали небольшие машины, иностранки с молодыми людьми, блиставшими приглаженными проборами — не то это Америка, не то Испания. Анатолий Иваныч тоже не весьма походил на русского. Минутами ей казалось, в смехе окружающих, блеск стекла, запах духов, что этот сидящий пред ней человек действительно вдруг увезет ее на острова Таити. Иногда же, глядя на его перебегающие, зеленоватые глаза, тонкую руку, держащую над столом граненый стакан с вином — что вот он сейчас встанет, уйдет и не вернется — даже по счету не заплатит.