В эти же самые часы Женевьева работала с той бессознательной добросовестностью, которая одинакова: в ней, в барышне за прилавком, дактило за машинкой. Она знала, что вялое свое гибкое тело с плавными бедрами (основой заработка) надо в некоторые часы выставлять: как на рынке овощи, фрукты, рыбу. А для этого следует делать круги по бульварам, с видом независимо горделивым: дама, вышедшая за покупками. Потом по неписаному закону зайти в кафе (здесь уже аллюром мисс Вселенной). И над чашкой кофе сидеть долго, в безразличии оцепенения. Впрочем, переводя взор по посетителям. Старику из провинции, с красными жилками на лице, поющему у окна витель — загадочно улыбнуться. Начать флирт с веселым толстолицым коммивояжером — и как только поднялся он и ушел (зря пропали заряды), вновь омертветь и пустыми глазами глядеть на проходящих гарсонов — единственных людей, с ней разговаривающих по-товарищески (некоторых знает она и ближе, но никого не помнит по именам. И ее все в лицо знают здесь, но никто не знает, кто она).
Женевьева может быть парижанкой, может происходить из Гренобля, Тура или Нанта: никому до этого нет дела и никто этим не интересуется. На своей службе она дельная работница. Прогулов не знает. Обязанности исполняет добросовестно и равнодушно. Когда очередной cheri [милый, дорогой (фр.).] спрашивает, есть ли у нее кто близкий, Женевьева покойно отвечает:
— Non, monsieur [— Нет, господин (фр.)].
Впрочем, вопросы такие редки.
...Ныне работа не весьма клеилась — из-за холода. Это обычно. Она не огорчалась. Потеплеет, все будет наверстано. Сделала круг мимо магазинов Лафайет, поглазела на световые каскады, на катанье со снеговых гор в окнах, на безликих манекенов, медленно за стеклом вращающихся (ей они очень нравились). Искупалась в зеленом и фиолетовом свете, поочередно сверху насылаемом... Предрождественская толпа — толстые мамаши с детьми, очереди перед панорамами. Долго ей тут не приходится быть. Людской поток, что стремится к Прэнтан — бесчисленное море тел, лиц, взглядов, смывающих, замывающих каждое отдельное лицо — вынес ее, с одним-двумя перебоями у боковых улиц (волны поперечных автомобилей), к улице Троншэ, тоже сверкавшей красной пестротой света — столь изящно дробного, рассыпанного, такого парижского... Тут уж свободнее. Две знакомых товарки подрагивали на углу улицы Матюрен. Женевьева улыбнулась им и кивнула. Они улыбнулись тоже. Как проходящие корабли — Женевьева взяла курс на Мадлэн, а Жоржетта с Денизой на Лафайет. Их дальнейшее плавание в сине-туманном Париже, пронзаемом тысячью острых огней, гудков, скрежетов автобусных, не совсем одинаково. Жоржетта направилась в кафе, Дениза получила ангажемент, Женевьева спокойной своей походкой дошла до Мадлэн, и, когда огибала храм справа, столкнулась с изящным господином в скунсе, выходившим из капеллы Антония Падуанского. По скунсу собралась было выстрелить, но заметила знакомое пассийское лицо — при потушенных огнях прошла мимо. Соседей в клиентуре быть не могло. Анатолий Иваныч при всей рассеянности своей тоже обратил на нее внимание, хотел было поклониться. Но Женевьева уже вдали покачивала на ходу бедрами, оставляя эротическую фосфоресценцию. Это на занимало его сейчас: не без задумчивости брел он к метро — собирался навестить Олимпиаду Николаевну.
А равновесие трех встретившихся девиц быстро восстановилось. Через полчаса Женевьева получила ангажемент, а Дениза сидела в кафе, потом обе делали круги дальнейшие, а выступала со своим номером Жоржетта. Потом все трое в разных кафе сидели, в разных отелях лежали — сочетаний оказалось порядочно. Зимний Париж, холодный, предпраздничный, тасовал их как хотел.
* * *
Олимпиаде Николаевне было под пятьдесят. Но на вид не более тридцати пяти. Она обладала удобным свойством, не столь редким у парижских дам с бюджетом от пятнадцати тысяч в месяц: если не молодеть, то удерживать позиции. Это не так трудно ей и давалось: помогала гигиена, техника и ровный характер. Основное правило жизни ее — не волноваться. Она любила себя спокойной, самоуверенной любовью, твердо верила в свою звезду и со всеми данными этими прожила довольно бурную жизнь. Бурность связана была с красотой. Если Женевьева считала, что бедра кормят ее, то белотелая, могучая Олимпиада с гораздо большим правом могла сказать: «Квартира моя — это я. Платья мои — я, бриллианты тоже я».