У «Maggi» в очереди замечает она знакомый профиль. Пока крепкая брюнетка за прилавком, с красными руками, отливает свои литры кружечками и завертывает пакетцы масла, Дора Львовна успевает сообразить, что это тоже сосед, шофер Лева.
Через несколько минут из прохладно-кисловатой молочной попадают они в булочную, дышащую теплом и вкусной сухостью, сладким, пряным. Лева вымыт, «чистенько» одет, любезно кланяется. Нагруженные добром своим, с крынками и саками, булками, кофе возвращаются они по переулку.
— Извиняюсь, госпожа Лузина, вам, кажется, довольно много приходится бывать по клиентам. Не попадалась ли случайно квартирка... a louer[внаем (фр.).]? Три комнатки, комфор модерн, шоффаж?
Дора Львовна ответила, что сейчас не знает, но будет иметь в виду.
— А это, собственно, для кого? Лева слегка ухмыляется.
— В моей жизни произошли некоторые перемены... вам, кажется, трудно? Разрешите понести сачок... Короче говоря, я женюсь.
— А-а, поздравляю! Да, пожалуй, и догадываюсь на ком.
— В нашем доме все как на ладошке, ничего не утаишь... В отношении бумаг были у Валентины Григорьевны кое-какие затруднения, но теперь все улажено. На будущей неделе намерены перевенчаться и переменить квартиру... потому что с Зоей Андреевной нам будет уже тесно. И как мы оба работаем...
Они поднимались уже по винтовой лестнице. До первого этажа шел коврик, дальше дубовые, слегка выщербленные, но натертые ступени. Рассеянный свет стекал сверху — и, поднимаясь, входили они из полумглы все яснее в эту область света. У своей двери Дора Львовна поблагодарила. Слегка задохнувшись, сказала:
— Ну, желаю счастья. Значит, вы нас покидаете?
— Так точно.
Дверь напротив — Капина — безмолвна. Дора Львовна вложила ключ, медленно вошла в свою квартирку. Неуютно она себя чувствовала! Каждый раз теперь, проходя по площадке, испытывала нечто тягостное, щемящее — смесь мрака, стыда...— и сейчас просто позавидовала этому Леве, что он уезжает.
«Заведет себе un lit national [национальную кровать (фр.).], будет в выходной день заседать с женою в синема, носить по субботам деньги в сберегательную кассу».
Капина квартира безмолвна. Хозяйка рано ушла. Если бы Дора Львовна духом невидимым могла проникнуть туда, охватила бы ее щемящая пустота: будто и не жила тут живая девушка. Будто бы ничего вообще не было.
Но в столе, в ящике могла бы посетительница найти ученическую тетрадь с ровными линейками — и в ней записи.
Дора вынимает из клеенчатого сака провизию. Ясно ей представляется новая квартира. Новый дом, недалеко от лицея Рафы. И все заново. «Тут как на ладошке...» — да, уж конечно. Все жильцы, эписьерки, консьержки насквозь тебя знают.
Молодец Лева!
* * *
...Ни порядка, ни обстоятельности в записях Капы не было. На одной странице просто слово: — Поповна!
На другой рисунки — какие-то рожицы, бесконечный зигзаг в виде молний, как изображают на рекламах — усталая рука безвольно чертила их.
«А Мельхиседек был славный человек»...
Эта память Апухтина тянулась тоже чуть не через всю страницу — одна под другой строчки:
«А Мельхиседек был славный человек».
Но чаще записи более связные, и подлинней. Кое-где даты, кое-где нет. Можно понять, что всем этим занялась она с весны. На одной странице наклеена вырезка из французской газеты. Там рассказывалось про старого литератора, некогда писавшего о парках и садах Франции, церквях Парижа, ныне же погибающего в нищете. Хозяин грозит выселить его и, главное, выбросить рукописи, весь архив. Журналист, побывавший у старика, добавлял: «Может быть, тело некоего полуслепого историка и вытащат пред термом из Сены». Внизу Капиной рукой подпись: «Справиться у нашего генерала. Не удивишь, француз. И не растрогаешь». Потом совсем иное. Например:
«Людмила начинает процветать. Патент на изолятор получила, денежки загребает. Купила автомобиль. Жених обучил править. В воскресенье возила меня в Шартр, куда французы ездят из Парижа с любовницами. Жених называется Андрэ, инженер не то химик, не то электротехник. Нет, кажется, химик, Bien gomme [Хорошая резина (фр.).]. И в роговых очках. Помог патент выправить. Людмила начинает забывать по-русски, в ней есть уже иностранное, какой-то привкус...— и высокомерие к русским. Ну да, мы нищие, за что нас уважать? А тогда, в Константинополе...
Но меня она еще помнит. Удивляюсь. Скоро забудет и меня, как и все впрочем (последние слова подчеркнуты). Да наплевать. Она меня назвала «Пароход Капитолина» — это в детстве нашем такой пароход был: все на мель садился! Пожалуй, верно назвала. Вспомнишь жизнь...
...Городишко русский. Какое убожество! А там война, революция... Мель и мель. Нет, чего вспоминать. Ужас. (Ведь девчонкой, прямо из захолустья на гражданскую войну попала!)