Я сначала подумал было, не сказать ли правду. Оно было бы проще всего и, конечно, всего разумнее; но признанию такого рода мешали бессчетные затруднения – действительные или мнимые, – которые делали его невозможным в моих глазах. В самом деле, какими словами растолковать то, что я давно уже испытывал и о чем никто не подозревал? Как рассказать, не смущаясь, об этих чувствах, которые в крайней своей стыдливости боятся дневного света, не выносят ничьих взглядов, моих собственных так же точно, как и чужих, к которым нельзя притронуться даже мысленно, словно к слишком болезненной или слишком свежей ране? Как рассказать об этом необъяснимом душевном кризисе и о колдовском действии ночи, письменное свидетельство которого я нашел, проснувшись, нынче утром?
Я солгал в ответ: мне уже несколько дней нездоровится; вчера от жары у меня закружилась голова, я прошу Мадлен простить глупую мою мину при встрече с нею.
– Мадлен? – повторил Оливье. – Но мы не обязаны Мадлен отчетом… Есть вещи, которые никак ее не касаются.
Он проговорил эти слова со странной усмешкой, бросив на меня особенно острый и проницательный взгляд. Однако же, как ни старался он прочесть мои мысли, я был уверен, что это ему не удастся; но я понимал, что он хочет что-то выведать, и если не догадывался, какие именно чувства – вполне вероятные – мой друг мне приписывает, основываясь на собственном опыте, то все же заметил, что вызвал у него интерес, заставивший меня призадуматься, и подозрение, меня смутившее.
Я был до такой степени наивен и несведущ, что первым предостережением, которое застало меня врасплох в моем простодушии, был встревоженный взгляд тетушки и усмешка Оливье, двусмысленная и пытливая. Когда я понял, что за мною наблюдают, мне захотелось дознаться, что же тому причиной; и когда впервые в жизни покраснел, краску у меня на лице вызвало ложное подозрение. Какое-то смутное предчувствие наполнило мне душу неведомым до той поры волнением. Глагол, который в детстве все мы спрягаем первым и на уроках французского языка, и на уроках латыни, вдруг озарился небывалым светом. Два дня спустя после того, как материнская осмотрительность тетушки и ранняя осведомленность однокашника послужили мне смутным предупреждением, я готов был допустить – под натиском догадок, сомнений, тревожных предчувствий, – что тетушка и Оливье правы, полагая, будто я влюблен – но в кого?
На следующее воскресенье вечером мы собрались, как обычно, в гостиной госпожи Сейсак. Когда вошла Мадлен, я почувствовал непонятное смущение, – мы не виделись с того самого четверга. Возможно, она ждала, что я попытаюсь как-то объяснить свое поведение в тот вечер, но я был способен на это еще менее, чем прежде, и молчал. Я совсем потерялся, не зная, куда себя девать, и был крайне рассеян. Оливье, не считавший нужным щадить меня, изощрялся в шутках. Свойства они были самого незлобивого и тем не менее задевали меня за живое, ибо я вот уже несколько дней был во власти нервного возбуждения, настолько сильного, что оно сделало меня до крайности уязвимым и предрасположенным к беспричинным страданиям. Вначале я сидел подле Мадлен, просто по установившейся привычке, никак не связанной с желанием того или другого из нас. Вдруг мне пришло в голову переменить место. Почему? Я не мог бы ответить. Мне только показалось, что свет лампы, стоявшей прямо напротив, режет мне глаза и в другом месте мне будет покойнее. Когда Мадлен, рассматривавшая свои карты, подняла взгляд, она увидела, что я сижу по другую сторону стола, как раз напротив нее.
– Ну вот! – сказала она удивленно.
Но глаза наши встретились; не знаю, что необычного прочла она в моих, но слегка смутилась и не смогла кончить фразу.
Более полутора лет я жил в непрестанном общении с нею и вот сегодня в первый раз посмотрел на нее так, как смотрят, когда хотят увидеть. Мадлен была очень хороша собою, куда лучше, чем говорили, и совсем по-иному, чем я привык считать. К тому же ей было восемнадцать лет. Все это я уразумел не постепенно, но в неожиданном озарении, которое менее чем за миг открыло мне то, чего я прежде не знал ни о Мадлен, ни о себе самом. Это было словно откровение, и откровение решающее; оно дополнило откровения предыдущих дней, соединило их вместе, придав им, если можно так выразиться, почти осязаемую очевидность, и, полагаю, объяснило их до конца.
6
Несколько недель спустя господин д'Орсель собрался на воды, чтобы полечиться и поразмяться, как он говорил, но на самом деле по особым причинам, о которых никому не сообщалось, а я узнал лишь через некоторое время. С ним уехала Мадлен и Жюли.