– К чему предлагать невозможное? – сказала она. – Вы нарочно мучите меня. Оставьте меня, друг мой, оставьте меня сейчас, прошу вас. Мне нынче нездоровится. Не ждите от меня дельного совета, мне нечего сказать. Может быть, от такого решения и будет польза, вам лучше знать. А я знаю одно, какое бы решение вы ни приняли, оно окажется единственно разумным! – тому порукой и ваша дружба ко мне, и мое к вам уважение.
Я расстался с нею в смятении, и вскоре отказался от необратимых и крайних мер, которые разлучили бы нас навечно, в то время как ни у нее, ни у меня не хватало на то духу. Я только изменил поведение, решив отдаляться от нее постепенно, но непрерывно в надежде, что таким образом через какое-то время нам удастся возобновить более ровные отношения и уладить все без лишних жертв. Я не пугал ее более словами «забудем друг друга», они звучали слишком явным отчаянием, чтобы быть искренними: она улыбнулась бы от жалости при этих словах, если бы сама не утратила полностью способности рассуждать здраво в тот день, когда я их произнес. Я по-прежнему жил в достаточной близости от нее, чтобы убедить ее в умеренности избранного мною решения, но в достаточном отдалении, чтобы дать ей свободу и не навязывать тайного сообщничества, которого сам стыдился.
Что произошло в душе Мадлен? Судите сами. Едва избавившись от необычной своей роли наперсницы и спасительницы, она вдруг преобразилась. Настроение, обхождение, неизменная кротость взгляда, безупречно ровный характер, точно состоявший из сплава ковкого золота и стали, то есть снисходительности и незамутненной чистоты; сама ее натура, стойкая без сухости, терпеливая, спокойная, всегда безмятежная, словно озеро, укрытое от ветров; изобретательность в утешениях, неистощимость в добрых словах – все изменилось. Совсем другое существо явилось передо мною, существо причудливое, непоследовательное, непостижимое и переменчивое, ожесточенное, подавленное, язвительное и недоверчивое, словно ей всюду мерещились ловушки, хотя теперь я постоянно и со всей преданностью старался убрать с ее пути тернии, чтобы жизнь ее не омрачалась и тенью заботы. Иногда я заставал ее плачущей. Она тотчас проглатывала комок, проводила ладонью по глазам движением, полным непередаваемого гнева или отвращения, и стирала слезы, точно брызги грязи. Она беспричинно краснела – казалось, ее застигли врасплох за дурными мыслями. Я заметил, что она теснее сблизилась с сестрой, чаще появлялась в свете об руку с отцом, который любил ее без памяти, но не разделял ни вкусов ее, ни светских привычек. Однажды, когда я пришел к ней, – а визиты мои становились все реже, – она сказала: – Угодно вам видеть господина де Ньевра? Он, кажется, у себя в кабинете.
Она позвонила и распорядилась пригласить господина де Ньевра, устранив тем самым опасность нашего разговора с глазу на глаз.
Она была чрезвычайно весела во время этого визита – первого, кажется, который я нанес по всей форме. Господин де Ньевр в этот раз был непринужденнее обычного, хотя не отказался от некоторой сдержанности, которая становилась все очевиднее, становясь, насколько я мог судить, все последовательнее. Мадлен почти целиком взяла на себя труд вести разговор, но все равно казалось, что он вот-вот прервется и никто не найдет, что сказать еще. Благодаря ее стараниям, находчивости и настойчивости мы умудрились не сбиваясь доиграть комедию до конца и притом ничуть не выйти из границ благовоспитанности. Мадлен подробно рассказала, где намерена она проводить вечера на нынешней неделе, – без моего участия, это разумелось само собой.
– Вы будете сопровождать меня нынче вечером? – обратилась она к мужу.
– Вы просите меня сделать то, в чем я вам, по-моему, никогда не отказывал, – отвечал господин де Ньевр не без холодности.
Она проводила меня до порога комнаты, опираясь на руку мужа; держалась она очень прямо, словно надежность опоры вернула ей уверенность в себе. Я поклонился ей, ответив на любезный и холодный тон ее прощания совершенно тем же тоном.
«Бедная моя, – думал я, уходя, – как измучилась ты из-за меня и душою, и сердцем!»
И по одной из тех ассоциаций, которые мгновенно оскверняют самые высокие порыва, мне вспомнились статуи, облокотившиеся на подставку, которая служит им опорой и без которой они рухнули бы наземь.
14
Как раз в это время я узнал от Огюстена, что осуществилось одно намерение, которое он давно лелеял и вынашивал в своем честном сердце; вы помните, может статься, что он говорил мне об этом намерении, хоть и без подробностей.