Но что Гексли понимал под «Наукой»? Ответ был вовсе не очевиден. Традиционно к наукам относили всевозможные области знания – от грамматики до музыки. Царицей их с давних пор считалась теология. В Оксфорде «наука» ещё в 1850-е гг. приравнивалась к «постижению Аристотеля» [872]
. Но Гексли это едва ли устраивало. В первые десятилетия XIX в. это слово обзавелось новым, более актуальным значением. Когда палеонтологи или химики говорили о «науке», имея в виду совокупность всех естественных наук, их современникам эта концепция казалась одновременно знакомой и новой – примерно как «индуизм» индийцам. Гексли сторожил её границы с упорством военачальника, стремящегося закрепиться в только что завоёванной провинции. «В вопросах интеллекта, – предупреждал он, – не претендуйте на точность выводов, которые не доказаны или в принципе недоказуемы» [873]. Эту установку Гексли назвал агностицизмом, объявив, что её должен придерживаться каждый, кто желает заниматься наукой. Он категорично утверждал, что это «единственный метод, с помощью которого может быть установлена истина» [874]. Читатели Гексли прекрасно понимали, что именно он имел в виду: истина, которую нельзя ни доказать, ни проверить опытным путём, истина, претендующая на некое сверхъестественное откровение, – это не истина вовсе. Под наукой отныне понималась противоположность того, что энтузиаст новомодного фотографического искусства мог бы назвать её негативом, – религии.В этом заключался поразительный парадокс. Концепция науки, возникшая в XIX в., была создана людьми, которые не видели в ней ничего принципиально нового и считали её чем-то вечным и универсальным. Однако это было знакомое тщеславие: наука, ставшая двойником религии, неизбежно несла на себе отпечаток христианского прошлого Европы. Гексли отказывался это признать. Гениальный анатом, выдвинувший предположение, которое только в наши дни стало практически общепринятым, – о том, что птицы произошли от лесных динозавров юрского периода, – свято верил в то, что «наука» существовала всегда. Как колониальные чиновники и миссионеры утвердили в Индии представление о «религии», так и агностики «колонизировали» прошлое. Теперь считалось, что у всех народов – древних египтян, вавилонян, римлян – были свои «религии», а у некоторых, в частности греков, – «наука». И именно благодаря ей их цивилизация стала источником прогресса. Философы были объявлены предшественниками учёных, а Александрийская библиотека – «местом рождения современной науки» [875]
. Лишь по вине фанатичных христиан, ненавидевших разум и твёрдо решивших искоренить языческую образованность, Древний мир не встал на путь, ведущий к паровым машинам и хлопчатобумажным фабрикам. Монахи намеренно уничтожали все книги, в которых содержалось хоть что-нибудь философское. Триумф христианства положил конец всякой цивилизованности и гуманности. На Европу опустилась тьма. Больше тысячи лет папы и инквизиторы всеми силами старались погасить каждую искорку любопытства, сомнения, разума. Самой известной жертвой этого фанатизма был Галилей: он обнаружил исчерпывающие доказательства того, что Земля вращается вокруг Солнца, и был за это подвергнут страшным мучениям, а после, выражаясь словами Вольтера, «томился в тюрьмах инквизиции» [876]. Епископы, насмехавшиеся над теорией Дарвина, задавая издевательские вопросы, были всего лишь очередными противниками науки в войне, которая велась со времён возникновения христианства.В этом нарративе нет ни слова истины, однако он быстро стал исключительно популярным мифом. Привлекательным он казался не только агностикам: многое в нём устраивало и верующих протестантов. Демонизировать средневековый христианский мир, изображая его отсталым и мракобесным, начал ещё Лютер. Чувство принадлежности к избранным, переполнявшее Гексли, тоже показалось его современникам знакомым. «Его нравственность, сила воли, абсолютная уверенность в собственных убеждениях и стремление внушить их всему человечеству – признаки истинно пуританского характера» [877]
. В действительности, однако, убеждённость многих агностиков в том, что лишь наука в силах ответить на важнейшие вопросы о жизни, выросла на гораздо более древней почве. Некогда естественные науки были натурфилософией. Благоговейный трепет, который испытывали средневековые богословы, рассуждая о чудесах сотворённого мира, не исчез и со страниц «Происхождения видов». Дарвин закончил свой труд панегириком эволюции: «Есть величие в этом воззрении…» [878] Убеждённость в том, что Вселенная подчиняется законам, которые человеческий разум способен понять, что плоды этих законов достойны звания «самых прекрасных и самых изумительных» [879] роднила его с далёкой эпохой Абеляра. Дарвинисты Германии фантазировали о том, что в церквях скоро появятся алтари астрономии и орхидеи, давая волю своему стремлению к почтенной солидности христианства. Война между наукой свидетельствовала – по крайней мере, отчасти – о претензиях обеих сторон на их общее наследие.