Читаем Домой с небес полностью

С тех пор… значит, то, нестерпимое, еще живо… В комнате грязные кирпичные стены, и все вместе веет подвалом, заброшенностью, подневольностью машинных отделений, фабрик, задних дворов. Но это не главное, главное в чем-то другом, оно где-то здесь, но пока притворяется незаметным. Сперва все как будто нормально, но страшная, сонная тоска гнетет сердце, а тело в оцепенении — ни встать, ни двинуться с места. Постепенно выясняется, что все дело в стуле, и вот Олег, уже не отрываясь, глядит на него, но странное дело: чем дольше это длится — а это длится уже давно-давно, может быть целые годы, — тем слабость его увеличивается, как будто он теряет субстанцию, она утекает через его глаза в сторону стула, а стул этот явно поглощает ее, не приближаясь, — в своем углу, неподвижно увеличивается в весе… Время томительно ползет, и Олег чувствует, что почти никакими силами нельзя уже оторвать этот стул от грязного бетонного пола, что он врос в него глубокими корнями, и вдруг понимает… Конечно, это так, потому что стул медленно наливается кровью… Олег теперь понимает, что прежде, на воле, он был мужчиной, он был М., а стул был женщиной, вещью, объектом, здесь же, «в неволе», какие-то магические полюса переменились и стул, который он всегда носил в себе как свою слабость, свой позор, свой грех, ожил и стал хозяином своего создателя; в то время как он все больше цепенеет и теряет субстанцию, стул медленно увеличивается и удивительно отвратительно оживает, наливается заемной жизнью, не сходя со своего места. Все вокруг, как в луче волшебного фонаря, фокус которого меняют, менялось, сползало, пятилось теперь в непоправимое окаменение вечного рабства. «Я М. Я Ж., — звенит у него в голове. — Я М. Я Ж.» И вдруг в отчаянии он корчится, рвется, и тогда стул, корчась тоже, рвется с земли, победоносно сопротивляясь, как будто невидимая рука борется с ним, а он, скрежеща зубами (стул скрежещет зубами), одолевает ее. По временам одна из ножек все же отделяется от бетона, и тогда (о, гадость!) оказывается, что ножка эта соединена с полом толстыми, синевато-красными, бугристыми, налитыми кровью венами. (Олег вспоминает свой красный и мокрый орган, который при движении наполовину выдвигается из влагалища.) Потом ножка опять прирастает накрепко… Стул приседал, скрежетал, торжествовал, и искоренить его было совершенно невозможно. Олег слабел, терял силы, и навек укореняющимся рабством стул медленно наступал ему на грудь. Еще минуту, еще час — и все было бы кончено, ибо стул теперь четырьмя ногами, четырьмя насосами сосал из него кровь. И вдруг в потерявшемся сердце вспоминалась, проснулась отроческая молитва «Господи, защити и спаси…» — и вдруг всасывающее движение как будто замедлилось, вернее, передвинулось куда-то в другое измерение, ослабев, как на картине, и какой-то белый день, рассвет в окне освежил ему лицо. Потом (о, счастье!) рядом заговорил и люди, и с таким счастьем вслушивался он в их бормотание. Утро действительно наступало, и кто-то, посмотрев на градусник, сказал голосом его отца: «Сегодня они не пойдут в училище».

Дорогой читатель! Между первым и вторым действием этого оккультно-макулатурного сочинения прошел целый год, и это не с моря, а с океана возвратившись с коричневыми ногами, Олег снова ждет Таню у метро Пасси. Год унижений Олега по кафе, где Таня побивала все рекорды опаздывания, и мертвой скуки у моря-океана, на грязном стоптанном пляже, у холодной воды, под бледным небом. Чтобы не видеть дачного человечества, Олег уходил купаться за три версты и там среди колючек, как облезлый летний волк, скулил свою обиду на Таню, которая попросту не взяла его с собою на юг, конечно, для того, чтобы он не мешал ей выяснять отношения. И все-таки Олег умудрился загореть, одичать, налиться своею грубой, мужицкой красотой. Дорогой читатель, и т. д.

Опять из огненного куста Эйфелевой башни вылез градусник, красным морским жителем поднялся до пятнадцати, а электрические часы как будто остановились на двадцати минутах десятого. Теперь даже в синема поздно было, и Олег думал о том, что все меняется, обрывается в городе к четверти десятого. Те, кому есть надобность или простая возможность, дошли уже, вошли, поздоровались или поцеловались, а те, кому некуда деться и к которым не пришли на свидание, вдруг поняли, что дальше уже ждать нечего; они еще упорствуют, переминаясь от обиды и апатии, но впервые уже трезво оглядываются вокруг, раздумывая, что же им осталось делать сегодня вечером — то есть уже не вечером, а ночью, — жалким, деланно-стоическим жестом закуривая папиросы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже