Читаем Домой с небес полностью

Днем, когда Олег тяжелой лапой скребет голову, только что вылезши наконец из-под одеяла и мучительно желая мочиться, но не решаясь ни надеть опорки, ни нестись босиком по холодному полу, Катя кажется далекой, как будто расстояние от Итали до Монпарнаса вдруг расширилось, увеличилось на десять верст… К чему эта борьба с хозяином, спешка, перетрата денег, вечное унижение стоптанных ботинок, которые так отчетливо видны на стеклянном светящемся полу кабака?.. К чему эта дикая спекуляция, дикая экзальтация, мотовство сил, остроумия, молодости?..

Белое зимнее небо смотрит в окно… Олег, наконец решившись, на одних пятках подъезжает к умывальнику и сперва долго, с облегчением мочеиспускает в раковину, слушая характерное урчание жидкости, напоминающее почему-то Финляндию, затем, наклонившись, как пес, лакает воду из-под крана, радуясь ее свежему избытку, затем льет ее себе на голову, фыркает, трет уши и глаза докрасна, зажмурившись, ищет полотенце и докрасна утирает рожу и глаза, затем начесывает волосы на нос и обломком гребенки рассупонивает пробор. Голова сжата холодом склеившихся волос, он смотрится в зеркало, думая о том, что в его возрасте уже нельзя не побрившись вылезать на улицу.

Затем в комическом отчаянии принимается высчитывать растраченные вчера деньги, не забывая даже и самые мелкие суммы на спички, марку и т. д. Затем в бешенстве на самого себя: «Ну, сколько ты ассигнуешь на пропой вчерашний, ну, скажем, десять франков, осовестись, не жадничай, ведь под два рояля, по пятерке на каждый… Значит, кроме десяти, растрачено только восемь да еще три вчера на бобы и яйца…» И вдруг глубокая душа его тяжело, громко протестует на это несоответствие: «Ведь три франка только прожрал, а восемнадцать — целовальнику за его рвотный динамит, да еще чуть не с одолжением… Ей-то ничего, сволочи, могла бы за меня заплатить, а вот не понимает и не понимает, что для меня десять франков, пять франков, франк…» Выпив из заплесневелого ведерка литр простокваши, Олег шарит рукой по карманам, наконец, становится на четвереньки и, покраснев от напряжения, всматривается в пыльную темноту под диваном, тщетно высматривая окурок, бычок, ахнарик. Нашел и, немного повеселев, встал, закурил, кривясь и опалив нос, задымил и принялся выдавливать нечистоту на лице — старое, тупое, унизительное занятие безысходных, сбитых с толку утр, но угрей-то нет, и сволочь, и это развлечение подвело его.

И вдруг Олег вспомнил одно выражение Катиного лица, когда она, видимая только в профиль и до пояса сквозь стекло телефонной будки, объяснялась по-английски, знал он, со своей горе-жертвой Салмоном, названивавшим ей из Лондона… Как он ее жарко, классово ненавидел в эту минуту за ее аморальное приволье, с которым она заказывала такси, или давала сложное поручение коридорному, или попросту от вечерней грусти звонила в Данию сестре расспросить ее о каком-то полюбившемся граммофонном диске, название которого вылетело у нее из головы, но, против воли, он не мог не восхититься ее горестно-бесстрастно склоненным лицом, серьезным даже при невеселой немой улыбке, когда над шевелящимися губами только брови ее передвинулись и под глазами набухли мешки… Лицо это, у телефона, сумело сделать ему больно, и любовь его проснулась… От этой мелкой боли он ожил, и тотчас же намеднишние строгие решения, которые он только что назло ей принял: разобрать стихи 1924 года, начать читать «Философию бессознательного» Гартмана, выстирать кальсоны, сходить ко всенощной на Petel, — все это сразу сгинуло куда-то, отошло на задний план, и спохватившееся сердце вспыхнуло беспокойством.

Катя была опустившимся человеком, но всякий человек, просто не сознающий своего уродства, был смешон Олегу. Катя шла по широкой дороженьке под гору, но хорошо понимала это и потому вела себя с достоинством, иногда даже величественно, сумрачно, просто… Ибо всякий человек, по его мнению, опустился, потемнел, с неба на землю сошел на нет… Всякий когда-то разлетелся в жизнь в наивном безумии молодости, презирая неудачника, создавая, выдумывая себя, вещи, которые он сделает, и другие, до которых никогда себя не допустит: так гимназист, готовящийся к экзамену, с утра, еще лежа в кровати, составляет себе суровую программу дня — но на дворе оказалось гораздо жарче, чем он ожидал, летнее солнце и звон пчелы тяжело играли в чайной посуде, а после пришли другие гимназисты с предложением перед занятиями покататься на лодке, потом нужно же было обедать, а после обеда в траве так тяжело, так нестерпимо палило солнце, что пришлось-таки заснуть на раскрытой книге.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже