Что ж тут думать! Обнажили головы, тряхнули шевелюрами и потянулись к решетке: стройными колоннами, сомкнутыми рядами и всем обществом попечения о народной трезвости.
Впрочем, и время было такое, что ежели, скажем, гимназист четвертого класса от скарлатины умирал, то вся гимназия пела:
Очень уж были мы чуткие, да и от орлов, как помешанные, ходили.
Обитали орлы преимущественно на скалах и промышляли тем. что позволяли себя ранить: прямо в сердце или прямо в грудь и, непременно, стрелой.
В случаях, особенно торжественных, стрелы, по требованию публики, пропитывались смертельным ядом.
Этой подлости не выдерживали и самые закоснелые сердца.
Орел взмахивал могучими крыльями, ронял кровавые рубины в зеленый дол, описывал столько кругов, сколько ему полагалось, и… падал.
Нужно ли добавлять, что падал он не просто, а как подкошенный.
История с орлами продолжалась долго, и неизвестно когда бы она кончилась, если бы не явился самый главный — с косым воротом и безумством храбрых.
Откашлялся и нижегородским баском грянул:
Все так и ахнули.
И, действительно, птица — первый сорт, и реет, и взмывает, и, вообще, дело делает.
Пили мы калинкинское пиво, ездили на Воробьевы горы и, косясь на добродушных малиновых городовых, сладострастным шепотом декламировали:
И, рыча, добавляли:
Но случилось так. что именно гагары-то и одолели.
Тогда вместо калинкинского пива стали употреблять раствор карболовой кислоты, цианистый калий, стреляли в собственный правый висок, оставляли на четырнадцати страницах письма к друзьям и говорили: нас не понимают, Европа — Марфа.
Вот, в это-то самое время и явились:
Самый зловещий, какой только был от сотворения мира. Ворон и Белая чайка, птица упадочная, непонятная, одинокая.
Ворон каркнул: Never more![35] — и сгинул.
Персонаж он был заграничный, обидчивый и для мелодекламации не подходящий.
Зато чайка сделала совершенно головокружительную карьеру.
Девушки с надрывом и поволокой в глазах, с неразгаданной тоской, девушки с орхидеями и трагической улыбкой — хрустели пальцами, скрещивали руки на худых коленях и говорили:
— Хочется сказки… Хочется ласки… Я — чайка.
Потом взяли и выдумали, что Комиссаржевская — чайка, и Гиппиус — чайка, и чуть ли не Максим Ковалевский — тоже чайка.
А по совести сказать, так более прожорливой, ненасытной и наглой птицы, чем эта самая белая чайка, и природа еще не создавала.
Однако поди ж ты… Лет семь-восемь спасения от чаек не было.
Изредка только, вотрется какой-нибудь заштатный умирающий лебедь или Синяя птица или залетят ненароком осенние журавли — покружат, покружат и улетят восвояси.
А настоящего удовольствия от них не было.
Ах. как прошумели, промчались годы!
Как быстро промелькнули десятилетия! Какой страстной горечи исполнены покаяния. Дорогой ценой заплатили мы за диких уток, за синих птиц и за орлов, и за кречетов. и за соколов, и за воронов, и за белых чаек, а наипаче, за буревестников.
КОНСТАНТИНОПОЛЬ