– Мой портрет пусть пишет, кто хочет, – возразил Дон-Кихот, – но пусть меня не оскорбляют, потому что от множества оскорблений терпение не может не лопнуть.
– Какое же оскорбление можно нанести господину Дон-Кихоту, – спросил Дон Хуан, – за которое он не мог бы легко отомстить, если только не захочет отразить его щитом своего терпения, которое, я полагаю, обширно и сильно?
В таких и подобных им разговорах прошла большая часть ночи, и хотя Дон Хуан и его друг упрашивали Дон-Кихота получше просмотреть книгу, чтоб узнать, какова она, но склонить его к этому им не удалось. Он ответил, что считает книгу как-бы прочтенною целиком, что признает ее, с начала до конца, нахальной и не хочет доставить автору ее радость, – если он когда-нибудь узнает, что книга его была у него в руках, – думать, что он ее прочитал. «К тому же, – прибавил он, – от непристойных и смешных вещей отвращается даже мысль, а тем более глаза[289]
». У него спросили, куда он думает направить свой пут. Он ответил, что едет в Сарагоссу, чтобы присутствовать на празднествах, называемых состязаниями упряжи и празднуемых в этом городе каждый год. Тогда Дон Хуан сказал ему, что в этой новой истории рассказывается, как Дон-Кихот или тот, кого автор так называет, присутствовал в этом же городе на празднествах, и как рассказ этот лишен изобретательности, беден изложением и вообще плохо написан, но зато богат глупостями.[290]– В таком случае, – ответил Дон-Кихот, – ноги моей не будет в Сарагоссе, и я таким образом докажу в виду всего света лживость этого нового историка, и все тогда убедится, что я не тот Дон-Кихот, о котором он говорит.
– Это будет очень хорошо, – заметил Дон Геронимо, – к тому же есть еще состязания в Барцелоне, где господин Дон-Кихот может показать свою ловкость и доблесть. – Так я и думаю сделать, – ответил Дон-Кихот, – но да соблаговолят ваши милости позволить мне пойти спать, потому что уже пора, и да считают меня отныне в числе своих лучших друзей и слуг.
– И меня также, – прибавил Санчо. – Может быть, я на что-нибудь да пригожусь.
После этого Дон-Кихот и Санчо, простившись со своими соседями, вернулись в свою комнату, оставив Дон Хуана и Дон Геронимо пораженными смесью скромности и безумия, обнаруженной рыцарем. Впрочем, они были вполне уверены, что это были настоящие Дон-Кихот и Санчо, а не те, которых описал их арагонский историк.
Дон-Кихот встал очень рано и, постучавшись в перегородку соседней комнаты, простился с ее жильцами. Санчо щедро расплатился с хозяином, но посоветовал ему вперед меньше хвастать обилием своего постоялого двора или лучше снабжать его провизией.
ГЛАВА LX
Что случилось с Дон-Кихотом на дороге в Барцелону
Утро было свежее и сулило такой же свежий день, когда Дон-Кихот оставил постоялый двор, хорошенько расспросив о дороге, ведшей прямо в Барцелону, минуя Сарагоссу, так как ему непременно хотелось заставить солгать этого нового историка, который, как говорили, так оскорбительно отзывался о нем. Случилось так, что в течение шести дней с ним не приключилось ничего такого, что заслуживало бы быть записанным. По истечении этих шести дней, когда он уклонился от большой дороги, ночь застигла его в густой дубовой или пробковой роще: на этот счет Сид Гамед не дает точных указаний Господин и слуга сошли со своих животных, и Санчо, поевший в этот день четыре раза, пристроился к стволу дерева и сразу вступил в дверь сна. Дон-Кихот же, который терзался не столько от голода, сколько от своих мыслей, не мог сомкнуть глаз. Его воображение носило его по тысяче разных мест: то ему казалось, что он опять находится в пещере Монтезиноса; то он видел, как превращенная в крестьянку Дульцинея прыгает и скачет на своей ослице; то в ушах его раздавались слова мудрого Мерлина, напоминавшие ему условия, которые он должен выполнить и усилия, которые нужно сделать, чтобы снять чары с Дульцинеи. Он приходил в отчаяние от нерадивости и недостатка милосердия оруженосца своего Санчо, который, как он полагал, дал себе до сих пор не более пяти ударов плетью – очень малое и ничтожное число в сравнении с тем множеством ударов, которые ему оставалось дать себе. Эти размышления причинили ему столько горя и досады, что он сказал сам себе: «Если Александр Великий рассек гордиев узел, сказав: Лучше разрубить, чем развязать, и если он от этого не перестал быть властителем всей Азии, то тоже самое, не больше и не меньше, будет теперь со снятием чар с Дульцинеи, если я сам буду сечь Санчо против его желания. И в самом деле, если средство состоит в том, чтоб Санчо получил три тысячи с чем то ударов бичом, то не все ли равно, сам ли он себе их даст или другой ему их даст? Все дело в том, чтоб он их получил, все равно, от кого бы они ни шли».