Однако вскоре Донал увидел, как много иных соображений может нашептать малодушному Форгу демон колебания и двусмысленности. В конце концов, думал он, нельзя забывать о чести всего рода Морвенов. И потом, неизвестно, кто унаследует титул вместо него — может быть, какой — нибудь проходимец? А ведь он, Форг, вполне способен управиться с собственностью не хуже любого другого. И вообще, с ним обошлись жестоко, а если всё выплывет наружу, каким страшным оскорблением это будет для памяти его матери! В любом случае, её брак с отцом оставался священным в глазах Господа, и уж он — то, Форг, имеет полное право считать его заключённым на небесах, а значит, настоящим и действительным. Ведь мать была отцу самой нежной и преданной женой на свете! Донал видел, как подобные соображения могут возникнуть в мятущейся и опечаленной душе, и знал, что такой человек, как Форг, скорее всего, будет к ним прислушиваться. Он начнёт припоминать или предполагать похожие истории из жизни благородных семей. Он станет говорить, что, судя по характеру нынешних аристократов, в высшем свете нет ни одного семейства, в котором не было бы хотя бы одной нигде не записанной, хорошенько скрытой, а подчас так и не узнанной тайны незаконного происхождения предполагаемых наследников. И, хуже всего, он станет горько упрекать жестокого отца за то, что тот раскрыл ему этот постыдный секрет; не знай он ничего, он мог бы унаследовать титул со спокойной совестью!
Но какой отец станет так осквернять совесть собственного сына? Ведь лорд Морвен сделал это не просто ради мести, но для того, чтобы добиться от сына покорности. Неудивительно, что бедняга бродит по замку неприкаянным отщепенцем, едва заслуживающим звания человека и мужчины. Ах, если бы он только пришёл за помощью к Доналу! С какой радостью тот принял бы его! По крайней мере, он попытался бы помочь Форгу отвернуться от зла и бесчестия, избрать добро и подлинное благородство. Однако вспоминая их прошлые стычки и споры, сам Донал с грустью думал, что надеяться на это почти не приходится. Судя по печальному и тревожному виду Эппи, с ней молодой граф пока больше не встречался. Что ж, если он не пожелает пожертвовать собственной гордыней ради истины, то, наверное, сможет так же легко пожертвовать счастьем девушки ради лжи… Но чего он ждёт? Вряд ли сейчас он в муках молится Богу о том, чтобы Тот не ввёл его в искушение: отказываясь сразу поступить по правде, он, даже если сам не искушает себя, то, по меньшей мере, не отворачивается от искушения и опасно медлит на грани греха и бесчестия.
Эндрю Комен прожил ещё неделю, медленно и неслышно уходя из мира в подлинную жизнь, погружаясь во тьму, чтобы проснуться там, где вечно стоит день, забываясь, чтобы очнуться в объятиях самого Познания. Когда его не стало, Донал был рядом, но всё произошло так мирно и тихо, что никто ничего не говорил и не делал. Лишь за час до своего ухода, Эндрю еле слышно прошептал: «Когда я пробуждаюсь, я всё ещё с Тобою» [25]
. Он заснул и не проснулся — и прямо из сна выбрался на чистый горний воздух. Он проснулся от снов жизни и от снов смерти, и от воспоминаний об этих снах и увидел, что они смешались и остались позади, как откатывающаяся волна прибоя, превратившись в один долгий сон трудной, но такой драгоценной ночи, которой больше нет.Дори была совершенно спокойна. Когда Эндрю вздохнул в последний раз, она тоже вздохнула и сказала:
— Я долго не задержусь, Эндрю.
Больше она не говорила ничего. Эппи сидела в углу и горько плакала.
Донал приходил к ним каждый день, пока старого сапожника не похоронили. Удивительно, сколько народу собралось, чтобы проводить его в последний путь. Правда, большинство горожан всегда считали Эндрю всего лишь нищим философом — любителем, никогда не упускавшим возможности поговорить, и полагали, что ума он был небольшого, но зато язык ему достался длинный. Конечно — ведь сапожник был настолько дальше и выше их, что казался им совсем маленьким и незначительным!
Но любые похороны, какими бы они ни были — полными суровой шотландской простоты или тихого, задумчивого смысла, как это часто бывает в Англии, — должно быть, кажутся ненужным пустяком самому духу человека, наконец — то сбросившего свои тесные башмаки на бесконечную, томительную дорогу, оставившего позади и пыль, и полуденную жару да и саму дорогу вместе со всем миром своего странствования, который никогда не мог и не должен был стать ему своим и всегда оставался для него лишь землёй паломничества.
Самый величавый мраморный особняк мог стать для него лишь временным и весьма шатким пристанищем, а не постоянным жилищем и, уж конечно, не родным домом. Здесь, в мире, человеку не дано почувствовать себя уютно; разве только решительно подавить, искалечить или свести на нет само его существо. Те же, кто и сейчас считает его своим домом, возрастая, однажды тоже поймут, что здесь им так же тесно и неловко, как невылупившемуся из яйца жаворонку.