— Смотри, смотри! — зашептал Андрей Светличному. — Рудин приехал! Вот этот, большой такой… — Но Светличный уже сам догадался об этом.
Рудин был то, что называется видный мужчина. Был он высокого роста, гибкий и молодцеватый, с каштановой гривой волос, откинутых назад и уже седеющих на висках. Он носил костюм военного образца и цвета хаки, но не солидный френч, а юношескую гимнастерку, галифе и высокие хромовые сапоги, а зимой — бурки. У него было незаурядное лицо — лицо оратора, вожака: орлиный нос, высокий лоб, гордо посаженная голова, всегда чуть-чуть откинутая назад. Вероятно, в молодости он был замечательно хорош собой. Сейчас все в нем чуть-чуть обрюзгло и отяжелело, зато стало еще более значительным. У него были светло-серые, цепкие глаза ястреба и капризные, пухлые губы ребенка, он надувал их и громко сопел, когда сердился или скучал. Морщин на его лице не было; только две резкие складки у рта и одна на переносице; они свидетельствовали либо о силе характера, либо о привычке к власти.
Андрей восхищенно смотрел на него. Теперь все зависело от этого человека.
Рудин легкой походкой прошел на середину нарядной. Вокруг него тотчас же собрался народ. Десятники и начальники участков выглянули из своих окошечек. "Будет-таки митинг!" — недовольно поморщился Дед, но вслух ничего не сказал.
— Ну, здравствуйте, товарищи! — громко поздоровался Рудин и привычно огляделся по сторонам. — А, Прохор Макарович! — окликнул он кого-то и помахал рукой. — Привет! Здравствуй, Трофим Егорыч! — Он знал всех почетных стариков в районе и всегда величал их по имени-отчеству. — Скрипишь еще, Петр Филиппович? — протянул он руку стоявшему подле него крепильщику Кандыбину.
— Та замажешься! — конфузливо сказал тот, показывая свои грязные от угольной пыли руки.
— Ничего, ничего! — засмеялся Рудин. — Уголек — не чернила. Чернилами я действительно мазаться не люблю. А уголек — святое дело!
Сквозь толпу к Рудину пробирался бригадир бутчиков Карнаухов. Про него на шахте говорили, что его хлебом не корми, дай только постоять подле начальства.
— Золотые твои слова, товарищ Семен! — запел он. — То есть в самую точку! Угольком не замараешься. Я так скажу: шахтер — самый чистый человек на земле, он каждый день в бане моется.
— Верно! — подхватил Рудин. — А мы, начальники, только тогда в "баню" и попадаем, когда нас в центр вызовут холку мылить! Ну, а у вас как дела, как добыча?
— А что дела! Жаловаться не приходится! — за всех ответил Карнаухов своим сладким, старческим тенорком; в детстве он певал на клиросе. — План, слава богу, выполняем, на все, как говорится, на сто…
— Жаловаться не приходится, да и хвастаться нечем! — усмехаясь, перебил его высокий, хмурый шахтер, стоявший прямо перед Рудиным.
— А что? А что? — взъерепенился Карнаухов. — Ты выполнением плана недоволен, товарищ Закорлюка?
— План! Да какой же это план? Перед соседями стыдно!.. Вот на "Софии" смеются над нашим планом…
— А-а! План тебе маловат? Тебе больше надо?
— Да мне что? — передернул плечами Закорлюка. — Отвяжись ты от меня, сделай милость! — сказал он, отодвигаясь от Карнаухова.
— Ему больше всего надо, он жених! — злорадно выкрикнул откуда-то из толпы Макивчук. — У них с Катькой свой Госплан…
— Нам всем больше надо! — строго сказал старик Треухов. — Не на хозяина работаем. Правильно, Закорлюка! Говори все.
— Да что, товарищ секретарь, — вмешался вдруг Митя Закорко, смело поблескивая глазами, — если правду сказать: вполсилы мы работаем. То воздуха нет, то порожняка пол-упряжки ждем…
— С порожняком оттого причина, что путя у нас плохие, — сказал кто-то, судя по кнуту на плече — коногон. — Путя давно бы почистить надо…
— Грязи много, верно!
— А с воздухом отчего? — спросил Митя.
— А с лесом? Неужели в России леса мало? — крикнул кто-то и засмеялся. И все засмеялись вокруг.
— Болезней у нас много, товарищ секретарь! Беда — доктора нет.
— Постойте. Дайте мне слово сказать, — вдруг негромко произнес коренастый шахтер, до тех пор молча и солидно стоявший чуть-чуть в стороне.
Его голос услышали.
— Говори, говори, Очеретин! — зашумели вокруг.
Это и в самом деле был Сережка Очеретин. Но трудно было узнать в этом солидном, уважаемом, даже чуть-чуть раздобревшем шахтере прежнего Сережку-моргуна. Правда, он и теперь нет-нет да подмигивал левым глазом бессознательно, по привычке, но это был уже совсем другой человек. Настя прочно женила его на себе, и он стал образцовым семьянином, жены побаивался, а новым домом гордился. Каждую получку они под руку с Настей ходили в магазин, чаще прицениваться, чем покупать. У них в новой квартире уже все было для тихого семейного счастья: хорошая кровать с горою подушек, славянский шкаф с зеркалом, дубовый буфет, патефон с пластинками, велосипед, радио… Теперь Очеретин подумывал о пианино. "Дети вырастут, учиться будут!" Детям, Любке и Наде, близнецам, было сейчас по два года.