Собственно говоря, мне уж пора было уезжать с "Крутой Марии". Срок моей командировки кончился; в редакции ждали очерка. А уезжать не хотелось. И писать было некогда. Каждое утро я говорил себе: "Ну, еще денек! Вот посмотрю, как Виктор добьется нового рекорда, тогда и поеду". Или: "Теперь дождусь рекорда Андрея. Это нужно для очерка". Но это нужно было не для очерка, а для меня, зачем — я и сам не знал. "Просто мне жаль расставаться с "Крутой Марией", — убеждал я себя. — Я тут почти пять лет не был". Но это было правдой только наполовину; к расставаниям с "Крутой Марией", как и к разлукам с матерью, я уж давно привык. Жаль было расставаться не с шахтой, а с полюбившимися мне людьми — с Нечаенко, с Андреем и Виктором, с Светличным, с дядей Прокопом, которого я помнил с детства, с Дашей, которую, сам уж не знаю, помнил я или нет, но теперь встретил как бы заново… Грустно было покидать их на полдороге. И я говорил себе: ну, еще денек!
Но вот и Светличный уже уехал в свой институт. Уехала в Москву Даша. Виктор установил новый мировой рекорд, продержавшийся почти целый день; вечером, во вторую смену, его уже побил Митя Закорко, как и обещал. Пошел, наконец, на рекорд и Андрей Воронько.
До этого, два дня тому назад, Андрей по предложению Нечаенко был избран парторгом участка, на котором работал забойщиком. В партийной жизни Андрея это была первая большая выборная должность, и все понимали его волнение и робость, с какою принял он на свои плечи ответственность. Но никто из коммунистов и виду не подал, что это понимает, и никто не обидел молодого парторга словами снисходительного одобрения. Сразу же после собрания Прокоп Максимович, начальник участка, подошел к нему с делами, и они тут же углубились в них; я видел, как склонились над бумагами и чертежами (должно быть, над графиком работы в лавах) две головы — седая и русая, и опять остро почувствовал, что не хочу, не хочу уезжать отсюда…
А через два дня, ночью, Андрей пошел на рекорд. Я был при этом. Кроме меня, в лаве находились еще Прокоп Максимович и Виктор; теперь Виктор своей лампочкой освещал путь товарищу.
Андрей работал спокойно, размеренно, не торопясь: казалось, ни особой силы, ни ярости, ни запала не вкладывал он в свой труд; я сказал бы даже, что он рубал уголь как-то раздумчиво и осторожно, и хотя уголь обильной струей падал вниз и отбойный молоток стрекотал ровно и почти безостановочно, — я с разочарованием подумал, что рекорда Андрей Воронько все разно не добьется, и мне стало обидно за молодого парторга, а потом и досадно: ну что Андрей силы-то бережет, что медлит?! Хотелось растормошить его, зажечь, — да чем же зажжешь бесчувственного! А Андрей все так же спокойно и молча рубал уголь, без суеты и даже без оживления переползал из уступа в уступ и все долбил да долбил молотком; под конец он стал казаться мне просто скучным дятлом. Если и была поэзия в его работе, то моему пониманию недоступная. И эта ночная смена показалась мне бесконечно длинной…
А к утру выяснилось: Андрей нарубил 180 тонн и, значит, установил новый рекорд. Виктор первый и ото всей души поздравил товарища. Поздравил и дядя Прокоп: Андрей с давних пор был его любимцем.
В коренном штреке нас встретил Нечаенко.
— Ну, как дела? — нетерпеливо набросился он на Андрея.
— Сто восемьдесят… — ответил тот и вдруг счастливо, по-ребячьи улыбнулся.
— Вот как! — обрадовался Нечаенко. — Ну, поздравляю! Вот это парторг! А я, понимаешь, — недовольным голосом тут же прибавил он, — всю ночь на первом участке провел, в их делах разбирался. Плохие у них там дела с откаткой. И коммунистов на участке не видать и не слыхать. Да-а! — вздохнул он. — Тут рекорды, а там безобразия. Так, значит, сто восемьдесят тонн? — все-таки спросил он еще раз.
— Да… — ответил Андрей, но уже сконфуженно, словно теперь ему было неловко за свой рекорд, когда на первом участке безобразия.
— Всех перекрыл наш Андрей! — восторженно вскричал Виктор. — Всех умыл!
— И, заметьте, без всякого очковтирательства, — усмехнувшись, вставил дядя Прокоп.
Все засмеялись, поняв намек. "Дело об очковтирательстве", так несуразно затеянное Рудиным, сразу же и заглохло, как, впрочем, и предсказывал Светличный, но недобрая память о нем, видно, осталась все-таки в душе и у Андрея, и у Виктора, и у дяди Прокопа.
— Ну, очковтирателями нас теперь никто не назовет! Товарищ Рудин сам теперь загорелся движением… — сказал Нечаенко, и был какой-то неуловимый оттенок в тоне, каким он это сказал.
Мы подошли к стволу. Здесь уже знали о рекорде Андрея.
— Всю ночь, Андрюша, твой уголек качаем!.. — ласково сказал Андрею начальник подземного транспорта Ланцов. — Кони заморились…
— Значит, крепко ругаете меня? — улыбнувшись, спросил Андрей.
— Не тебя, — ответил Ланцов. — Отсталость нашу ругаем. Сами посудите, Николай Остапович, — обратился он к Нечаенко. — Разве может теперь конь угнаться за такими забойщиками? Тут теперь электровозы нужны…
— Да, да… — задумчиво согласился Нечаенко. — Коняге теперь не угнаться! — Но я понял, что думал он сейчас не только о коняге.