Теперь, вспоминая Лысую Гору, я понимаю, что, родись я на ней, я бы и ее любил, как сейчас люблю "Марию", и Лысую Гору считал бы самым дорогим мне местом на земле. Потому что я здесь родился. Потому что родину любят не за розы.
Говорят, любить — значит со всем смириться, все принять и все простить.
Но странной, беспокойной любовью любим мы, советские люди, свою землю. Любим, а ни с чем мириться не хотим: ни с Собачевками, ни с Лысой Горой. Любим, а терпеть Собачевку не желаем.
Мы любим родину верной и требовательной любовью сына. И каждая ее улыбка — счастье, и каждая ее морщинка — горе. Никогда и никому не позволим мы надругаться над нею, но над каждым ее изъяном горько плачем сами. А потом — поплюем на руки и возьмем инструмент, вот изъяна и нет!
И хочется нам, чтобы была она вечно молодой и прекрасной, чтобы хорошела и цвела, очищаясь и молодея. Чтобы была она всех в мире краше, и могущественней, и счастливей. И для этого стоит и трудиться, и жить, и даже жизнь отдать без вздоха…
И мне захотелось вдруг сейчас же, немедленно перенестись в Донбасс, чтобы своими глазами увидеть, как цветут розы на Лысой Горе, как исчезают Собачевки и возникают новые города и врубовая машина хозяйкой входит в лаву.
Эти письма разрешили мучительные мои сомнения о том, что мне с собой делать. Теперь я знал.
В тот же вечер я пришел к командиру полка.
— А! — приветствовал он меня, как всегда, чуть-чуть насмешливо. — Ну, что скажешь?
Я сказал, что получил письмо из дому.
— Да? — нахмурился он. — Матушка больна? Ну, езжай, езжай!..
Он подумал, что я нашел-таки повод уехать из армии.
Я засмеялся.
— Нет, матушка здорова. Она теперь розы сажает.
И я рассказал ему, что мне пишут из Донбасса…
Он просиял. Стал расспрашивать. Жадно заинтересованный, он засыпал меня целым ворохом вопросов. "А ты сам-то раньше эти машины видел? Ну как, сильно?"
— Да-а… — сказал он, наконец, и улыбнулся своей теплой, доброй улыбкой. — Ну что ж, поезжай! Напиши хорошую книгу о Донбассе, а мы почитаем.
— А я, Павел Филиппович, не собираюсь книгу писать…
Он удивленно посмотрел на меня.
— А что ж ты собираешься делать в Донбассе?
— Не знаю… — беспечно ответил я. — Может, в шахту пойду…
— Зачем?
— Как зачем?
— Ты разве горный инженер?
— Нет.
— Техник, механик?..
— Н-нет… Да какое это значение имеет, Павел Филиппович? Я просто в шахту пойду.
Он не ответил. Пожевал сухие губы — сердится! Потом, не глядя на меня, произнес:
— Да-а… Плохо мы тебя военному делу учили. Плохо!
Я растерялся.
— Что вы, Павел Филиппович?
— Целый год учили, — свирепо рявкнул он, — не выучили! Взаимодействия не знаешь, в родах оружия не разбираешься. Плохо! Из гаубиц не стреляют по самолетам, пистолетом не пытаются сокрушить дот, а в конном строю с клинками не атакуют танков. Ты про это слышал?..
— Слышал.
— А ты кто? — вдруг строго спросил он. — Какое оружие? Гаубица ты, пистолет, клинок? То-то, — сказал он, успокаиваясь, как всегда, сразу. — Ты сначала разберись, какое ты оружие. А потом применяй себя. Строго применяй! Слышишь?
Скоро мне пришлось вспомнить этот разговор.
…И вот в последний раз стоим мы в строю на плацу перед полковой школой. Прощаемся с полковым знаменем, с командирами и с товарищами, с высотой 537,5, синеющей за казармами, с нашей веселой военной молодостью — это не повторится!
И вот — колонною по четыре — проходим в последний раз через Ахалцых, и люди с тротуаров кричат нам вслед дружески и сердечно:
— Швидобит, швидобит, товарищи! До свиданья!
И девушки машут платками… Сколько раненых сердец остается в этом яблоневом городке у границы!
И вот уж мчит нас поезд вдоль быстрой Куры; пахнет рекою и лесом, дымом костров на берегу и теплым овечьим сыром; и бьют о стекла вагона тяжелые ветви кипариса; и осенним пожаром пылают горы — среди багряного листопада голые тоненькие стволы молодых дубков, как нежные струйки дыма; и нет ничего прекраснее, роскошнее и изобильнее на свете, чем земли Грузии в осень. Но я покидаю эту пряную красоту ради голых холмов Донбасса — и не жалею.
Поезд мчит нас — сотню стриженых ребят, отпускников — через Кавказ, Кубань, Дон, каждого навстречу своей судьбе. У каждого свои планы, надежды, мечты. Иногда мы разговариваем о них, спорим до хрипоты в глотке. Двадцать два года каждому, для нас — все возможно, все доступно, самая дерзкая мечта может обернуться явью.
Но никому из нас не дано заглянуть вперед и до конца угадать свою судьбу, хотя судьба каждого уже заложена в нем; она — в его руках, в его стриженой голове, в его сердце — добром или холодном.
На больших станциях, а иногда и на полустанках наши вагоны подвергались атакам красноречивых мужчин в дождевых плащах, сапогах и с брезентовыми портфелями под мышкой. Самые предприимчивые из них подсаживались к нам в вагон и ехали до следующей большой станции.