Хорунжий понимал, что ГПУ в силах выяснить, разводил ли он огни в печах губкома. Хотя и то учесть: просто ли отыскать бумажку, в которой мог числиться истопник? Притом что с бумагами не первой важности вообще вопрос: сколько их пожгли при скоропалительной эвакуации, когда город почти на год отходил к белым… Можно, по-видимому, направиться путём розыска свидетелей: помнят ли, нет — такого истопника?.. Да, но по какому поводу производилась бы вся эта работа? Проверить, не врёт ли старик, кладбищенский сторож, о том, что его одарял парой слов комиссар Житор? Большую для того надобно иметь склонность к анекдоту — а анекдот без запаха трупа был для ГПУ не анекдот. В чём оно увязло по холку — и, похоже, увязнуть ему глубже — так это в делах о трупах. В крае глумливо буйствовал бандитизм — вернее, антисоветское сопротивление новой окраски. Милиция с ним не справлялась, да и за самой милицией требовался глаз и глаз: до того её ряды изобиловали взяточниками, алкоголиками, психопатами, людьми, расположенными к дружбе и сотрудничеству с бандитами…
В круг всех этих вопросов следственный аппарат ГПУ не внёс проверку стариковской правдивости. Не внёс — и Пахомыч определился в разряд несерьёзных, занятного характера фактов, каковые находят своё местечко в жизни даже таких тяжеловесных учреждений, как ГПУ. Здесь оценили достоинства образа: кладбищенский сторож — богохульник! О нём стихийно распространилось и, при общем благожелательстве, устоялось: «Слово „церковь“ скажи — и какие посыплются маты! Вот кто любому похабнику сто очков вперёд даст! Хоть в женский монастырь вези и любуйся, что с монашками будет…»
О том, как и почему безбожие приняло у старика столь непристойные формы, рассказывали: «Это ещё когда комиссар Житор выступал в зале заседаний… выступает, а дед — он истопник был — печь топит и слушает… Особенно, если про опий для народа. Кладёт в печку уголь и: „В огонь попов! В огонь попов!“ Матерка подпустит. И так, по малости, свихнулся. Положи ему перед порогом золотые часы, а он: „Поповна бы сцапала! Попадья б схватила! Поп бы взял. А я — не трону!“ И действительно не тронет».
Последнее неминуемо вызывало снисходительно-забористый ретивый смех, который выражал приблизительно то, о чём сказано пословицей: «Научи дурака Богу молиться — он и лоб расшибёт».
Когда, таким образом, истоки стариковского бескорыстия выявились с подкупающей ясностью прибаутки, можно было бы осторожно возобновить то дело, ради которого Пахомыч обратил себя в столь любопытно-бедовую фигуру. Помешало, однако, необратимое обстоятельство — некуда стало перевозить казнённых. Кладбище старообрядцев закрыли.
При вести об этом хорунжий направил внутрь мысленное око, следя за началом смертельного вихря тоски: подобное пережил пять лет назад, знойно-кипящим днём, на могиле Варвары Тихоновны. Где и каким оставался теперь для него — и оставался ли? — путь, который говорил бы нечто душе? В том дне, на далёком кладбище, ему привиделся единственный уголок, куда бы он устремился и бегом и ползком в желании жить —
Он дерзнёт сделать
Перед тем как отправиться сюда на службу, он в своей квартирке во флигеле стал доставать сбережённую икону «Воскрешение Лазаря». Она была мало того что стародавняя, но и редкостно необычная. На других подобных — значимой подробностью выступала тёмная пещера. На иконе же, перед которой замирал Пахомыч, Лазарь, восставший из гроба, стоял в огромном луче света. Хорунжий понимал этот поток сияния как Божье благоволение: мгла пещеры должна смениться
Он вызывал в себе ощущение