— Скороспелых свиней сальной породы. Семи месяцев были уже по шесть пудов каждая… У выродка этого — лачуга, сарай в слободке. Расстрелянных откапывал… — Житоров поморщился и пересилил себя, чтобы не плюнуть на пол, — да что их откапывать? они только присыпаны землёй — каждую ночь новые добавляются. На ручную тележку клал, прикрывал хворостом, увозил, разделывал, кормил… Собрался резать свиней, как его взяли. Расстреляли вместе с женой!
Рассказчик выпил водки и утёрся рукавом:
— Не могу есть!
Вакер изобразил уважительное понимание. Сам он закусывал как ни в чём не бывало.
— Брали в сторожа другого — знал, за что предыдущий расстрелян. И тем же самым занялся! Пустили его в расход со всей семейкой: с бабой, с тёщей, с сыном — тот в комсомоле состоял, ублюдок!
А в двадцать первом оказался в сторожах ловкач — на свиней не отвлекался. Свежие трупы шли у него на пирожки и котлеты. Продавали жена и дочь-девчонка… — глаза Житорова округлились в ледяной недвижности. — Всех историй, эпизодов, деталей раскрывать не буду, уже хватит для твоих ушей… В наше время сторожа обшаривают трупы. Расстреливать за это не имеем права, но нашему аппарату противно, что это делается. Так дед Пахомыч — уж как за ним следили! — чист. По тому профилю, о чём мы говорим, это пока единственный случай в истории местных органов.
В голове журналиста всплывало услышанное о детоубийствах, о людоедстве в жуткий голод 1921 в Поволжье. Не забылся, разумеется, и недавний тридцать третий год, когда, по причине коллективизации, из-за голодухи так же прибегали к человечинке.
История сторожей заострила мысль на вопросе: впрямь ли старичишка — исключение из правил? а если да, то — почему? Судя по рассказу, расстрелянные поступают на кладбище не голыми. Пиджаки, конечно, с них сняты — но рубаху содрать, подштанники… Сбыл дюжину — вот и приварок.
— Он верующий? Не сектант?
Перед тем как ответить, Марат налил стаканы и поставил пустую бутылку на пол.
— Иногда перекрестится — что ты хочешь от старика? Но ни в церковь, ни в молельные дома ни старуха его, ни он не ходят. Причину его честности я знаю. Это — воспринятое в революцию талантливое партийное слово из талантливых уст!
Умело скрывая иронию, журналист сказал проникновенно:
— Ты знаешь — это действительно трогательно.
— Он общался с моим отцом! — внушительно произнёс Житоров, подтвердив догадку Юрия: «Вот откуда такая симпатия…»
— Думаешь, я не проверил, что он не врёт? При его годах он совершенно точно описал портрет моего отца: множество морщинок у рта, цвет глаз тёмно-карий, даже — что на подбородке нервно билась жилка! Передал, как отец обращался к нему: «Я прошу вас понять…» — произнеся фразу, Марат постарался отобразить убеждающую жаркую искренность. — Имелось в виду понять, что жизнь при социализме — это ни на что не похожая заря…
Вакер коснулся о старике: он и до революции служил сторожем?
— Да, но не на кладбище. А создался губком — пошёл в истопники и заодно в сторожа.
Официант доставил на подносе горку чебуреков, только что извлечённых из кипящего масла. Им весьма шло соседство с бутылкой жёлтой, как липовый мёд, старки.
Житоров сейчас говорил о приятном и потому не остался глух к соблазнительности чебуреков. Взяв один и предусмотрительно подув, он осторожно надкусил его, втянул ртом сок. Друг был польщён редкостным простодушием замечания:
— И гурман же ты, Юрка! Ну как тебя не уважать?
Застолье протекало своим порядком; отнимая руку от опустевшего стакана, Марат восклицал: — Уф-ф, отпускают нервы! — и: — Фх-хы, хорошо!
Он вдруг признался — видимо, поверив в это, — что и сам хотел позднее «угостить» друга Пахомычем, который, несомненно, обогатит роман.
— Но ты прыгу-у-ч! Уже сунулся, уже полез, и я…
— Приревновал! — договорил Юрий улыбчиво и кротко.
— Ладно, пусть так. А живёт он, я тебе скажу, улице Кржижановского, дом номер …
Отрада дышала в подробном рассказе о том, как он, Марат, расспрашивал Пахомыча о встрече с отцом. Человек погрузился, словно в целебную и возбуждающую воду источника, в своё незабываемое…
Прощание с отцом под алыми знамёнами на вокзале, оркестр исполняет «Интернационал». Отец в солдатской шинели, в белой папахе молодцевато вскакивает в вагон…
А семь или восемь дней спустя — «траурное», под теми же красными флагами собрание в бывшем епархиальном училище. Марата и мать, заплаканных, придавленных бедой, усадили в президиум. Новый вожак оренбургских коммунистов, напрягая лёгкие до отказа, будто командуя на плацу, провозглашал с пафосом: «В этот скорбный и торжественный час мы клянёмся революционной памяти товарища Житора…»
Когда, наконец, все речи и клятвы отзвучали, мать, промокая глаза платочком, стала напоминать руководителям: надо привезти тело комиссара для погребения… Её заверяли: «Это вне сомнений!», «Священный ритуал Революции…», «Красных героев ждёт вечная память!»