С другой стороны, следует предполагать, что любая из христианских добродетелей в чем–то основана на благороднейших нравственных инстинктах и потребностях природы, и потому христианство не противно природе, а просто выше ее и задумано для нее. Поэтому мы можем рассматривать либеральность, благожелательность, гуманность и великодушие, встречаемые нами в языческой древности, как приближение к христианской добродетели милосердия и подготовку к ней. Лучшие школы моралистов в большей или меньшей степени поднялись над популярным одобрением ненависти к врагу, гнева и мстительности. Аристотель и перипатетики, не осуждавшие эту страсть саму по себе, призывали хотя бы к умеренности в ее проявлении. Стоики пошли дальше, они требовали полного бесстрастия, подавления всех сильных и страстных чувств. Цицерон даже называет незлопамятность и мягкость одними из наиболее благородных черт характера великого человека[703]
и славит Цезаря за то, что он забывал обо всем, что не причиняло ему вреда. Сенека, Эпиктет, Плутарх и Марк Аврелий, косвенным и неосознанным образом уже находившиеся под влиянием христианской морали, решительно осуждали гнев и мстительность, советовали быть добрыми к рабам и великодушными к врагам.Но следует помнить, что такого рода любовь к врагам была в первую очередь несвойственна духу язычества, она была редким случаем и исключением; во–вторых, она не считалась всеобщей обязанностью, но ожидалась только от великих и мудрых людей; в–третьих, она не поднималась над понятием великодушия, то есть при более близком рассмотрении она сама была связана с утонченной формой эгоизма, с гордостью благородного человека, который считал ниже своего достоинства обращать внимание на подлость нижестоящих[704]
; в–четвертых, она проявляется только в негативном аспекте, как воздержание от права воздаяния, а не как активная благосклонность и милосердие к врагу, воздающие добром за зло; наконец, она никогда не основывается на религиозных принципах любви Бога к человеку, следовательно, не имеет подобающих корней и не воодушевляет.Неудивительно, что, несмотря на существование замечательных учений немногих философов, в целом в имперский век правил самый хладнокровный эгоизм, так что, по свидетельству Плутарха, дружбы не было даже в семьях и считалось, что любовь между братьями и сестрами была возможна только в давно минувшую героическую эпоху. Древнеримский мир был немилосердным миром. Юлиан Отступник, воспитанный христианином, пытался внедрить милосердие в язычество, но безрезультатно. Там отсутствовала идея безграничной ценности каждой человеческой души, даже самой нищей и смиренной, а вместе с ней — и основания для подлинного милосердия.
И в такой век всеобщего эгоцентризма христианство впервые явило подлинный дух любви к человеку, проистекающий из Божьей любви и демонстрирующий ее в повседневной жизни. Эту основную добродетель мы впервые встречаем внутри самой церкви в виде уз между верующими как несомненный признак истинного ученика Иисуса. «То, что среди нас есть действенная любовь, — пишет Тертуллиан язычникам в знаменитом отрывке из