Ушаков этих женщин рассматривал отвлеченно, почти как рисунок, как живые, озвученные иллюстрации к прочитанным книгам. Его удивляло лишь то, что они совершенно реальны: улыбаются, разговаривают, переходят с места на место, обмахиваясь веерами, белолицые, узкоглазые, с подведенными, как шнурочки, бровями, в плотно стянутых поясах из парчи, прикрывающих грудь и спину, как десантника-парашютиста прикрывает надетый перед прыжком парашют. И одежда, и пояс, и обувь — деревянные гэта или дзори с ремешком вокруг пальца, надетые на носочки, — все это казалось настолько занятным, необычным, что он, Ушаков, должен был для себя расшифровать их как загадку: а что это такое, а это? Кто такая вон та длиннозубая, злая старуха, которую все приветствуют, сгибаясь в изящном поклоне почти до земли, и при этом ревниво приглядываются друг к другу — а кто дольше не разогнется? — и тщеславно выдерживают длиннейшую паузу?.. Он видел морщинистых стариков, опирающихся о барьер у фонтана, важных дам с причудливыми прическами, студентов в простой европейской одежде и девчонок-работниц, молоденьких и хорошеньких, в синих юбках и белых блузках; их главное украшение — молодые глаза, и улыбки, и смех, и этого беспричинного смеха за неделю работы, видать, накопилось немало.
Здесь, во взглядах, в глазах, было все, как везде: ожидание, неуверенность, равнодушие, любопытство, даже скука, — а ему, Ушакову, хотелось увидеть не это, а что-то другое, объясняющее ему наконец, что же их отличает от всех остальных, не видавших и не переживших того, что видели и что пережили они, очень важное в сегодняшнем мире.
Но особенного в лицах этих людей Ушаков не нашел ничего. Мужчины и женщины вяло молчали. Или вяло шутили. Жевали конфеты. Обмахивались веерами: у фонтана было душно и жарко, не прохладнее, чем где-нибудь в центре города с его вереницей машин. Только облако над фонтаном становилось последовательно то малиновым, то желто-оранжевым, то зеленым да нарядно одетые мальчики с пробритым кружком на макушке и девочки в сшитых точно по росту хорошеньких кимоно подставляли ладони под брызги; в них все было взрослое, в этих пяти- шести- семилетних кокетках: и жест, и походка, когда они трогательно семенят, догоняя родителей, и взгляд, которым едва успевают окинуть бредущего в одиночестве иностранца.
Ушаков подмигнул двум таким улыбающимся черноглазым девчонкам («Ах вы, маленькие обезьянки!»), наблюдая, как точно, как радостно-грациозно копируют они взрослых, такие похожие друг на друга, словно кто вымерял и выделывал их по шаблону, в то же время такие неотличимые и от матери и от отца.
Да, в самой этой точности, в извечности сходства, в поразительном повторении внешности взрослых, в постоянстве преподанных им движений, манер и привычек веками сменяющихся здесь поколений было, видимо, что-то большое, надежное: залог процветания, нестарения нации.
К сожалению, Ушаков не имел ни жены, ни детей и теперь уже не надеялся, что кто-нибудь повторит его мысли, походку, дурные привычки, — о себе Ушаков всегда размышлял почему-то критически, — и он повернулся и пошел от фонтана, огибая музей, снова к парку, к излучине Оты, откуда и поднималось над городом странное, словно дым от пожара, багровое зарево.
Он дошел до реки, но на мост не поднялся, а свернул по песчаной дорожке вдоль берега, под деревьями, и встал у бетонного парапета.
За деревьями, прямо по стрежню реки, — может, то была Тенме, или Хонкава, а может быть, Мотоясу (Ушаков с трудом разбирался в этой путанице рукавов и каналов в дельте Оты), — проплывал излучающий теплоту малиновый огонек. Николай пригляделся: это был бумажный фонарик.
За ним следом тянулись два зеленых, малиновый и два розовых.
Чуть дрожащий невидимый свет, защищенный бумажным квадратом, поставленным на скрещении двух щепочек на плаву, диковинным образом украшал эту темную и довольно широкую реку. Но в дрожании огонька чуть прикрытой бумагой свечи было что-то тревожное и одинокое; свет ее доносился как зов к стоящим на берегу, как подавленный вскрик от боли.
Ушаков проследил за фонариком взглядом до самого поворота.
На мгновение на реке все померкло.
Вдруг огни потекли сверху густо, искрящимся ярким потоком от берега и до берега. Они медлительно завивались в тугие спирали, дрожали, шевелились, волшебно мерцая. Кто-то их запускал в центре города по воде. Здесь, в излучине, они перестраивались на ходу то широкими полосами, то в затылок, в колонну по одному, и опять наплывали, все гуще, все шире, и опять распадались на желтые, красные и зеленые звезды.
Из сумерек — в ночь.
Из каменных тесных набережных огромного многолюдного города — в прибрежные воды Великого океана.
Разноцветные, яркие, казалось, они никуда не спешили. Течение в дельте Оты почти незаметно. Поэтому они плыли задумчиво, невесомые, чуть покачиваясь вразнобой на густой маслянистой, как олифа, воде.