Хоть урезал он свое хозяйство, а дела повел размашисто. Весной засеял двадцать десятин пшеницы; на хлебец, сбереженный от прошлогоднего урожая, купил запашник, две железные бороны, веялку. Известно уж, кто весной последнее продает: кому жевать нечего.
По всей станице поискать такого хозяина, как Яков Алексеевич: оборотистый казак, со смекалкой. Однако и у него появилась червоточина: младший сын Степка в комсомол вступил. Так-таки без спроса и совета взял, да и вступил. Доведись такая беда на глупого человека – быть бы неурядице в семье, драке, но Яков Алексеевич не так рассудил. Зачем парня дубиной обучать? Пусть сам к берегу прибивается. Изо дня в день высмеивал нонешнюю власть, порядки, законы, желчной руганью пересыпал слова, язвил, как осенняя муха; думал, раскроются у Степки глаза, – они раскрылись: перестал парень креститься, глядит на отца одичалыми глазами, за столом молчит.
Как-то перед обедом семейно стали на молитву. Яков Алексеевич, разлопушив бороду, отмахивал кресты, как косой по лугу орудовал; мать Степкина в поклонах ломалась, словно складной аршин; вся семья дружно махала руками. На столе дымились щи; хмелинами благоухал свежий хлеб. Степка стоял возле притолоки, заложив руки за спину, переступая с ноги на ногу.
– Ты человек? – помолившись, спросил Яков Алексеевич.
– Тебе лучше знать…
– Ну, а если человек и садишься с людьми за стол, то крести харю. В этом и разница промеж тобой и быком. Это бык так делает: из яслев жрет, а потом повернулся и туда же надворничает.
Степка направился было к двери, но одумался, вернулся и, на ходу крестясь, скользнул за стол.
За несколько дней пожелтел с лица Яков Алексеевич; похаживая по двору, хмурил брови; знали домашние, что пережевывает какую-нибудь мыслишку старик, недаром по ночам кряхтит, возится и засыпает только перед рассветом. Мать как-то шепнула Степке:
– Не знаю, Степушка, что наш Алексеевич задумал… Либо тебе какую беду строит, либо кого опутать хочет…
Степка-то знал, что на него готовит отец поход, и, притаившись, подумывал, куда направить лыжи в том случае, если старик укажет на ворота.
В самом деле, есть о чем подумать Якову Алексеевичу: будь Степке вместо двадцати пятнадцать годов, тогда бы с ним легко можно справиться. Долго ли взять из чулана новые ременные вожжи да покрепче намотать на руку? А в двадцать годов любые вожжи тонки будут; таких оболтусов учат дышлиной, но по теперешним временам за дышлину так прискребут, что и жарко и тошно будет. Как тут не кряхтеть старику по ночам и не хмурить бровей в потемках?
Максим – старший брат Степки, казак ядреный и сильный, – по вечерам, выдалбливая ложки, спрашивал Степку:
– А скажи, браток, на чуму тебе сдался этот комсомол?
– Не вяжись! – рубил Степка.
– Нет, ты скажи, – не унимался Максим. – Вот я прожил двадцать девять лет, больше твово видал и знаю и так полагаю, что пустяковина все это… Разным рабочим подходящая штука, он восемь часов отдежурил – и в клуб, в комсомол, а нам, хлеборобам, не рука… Летом в рабочую пору протаскаешься ночь, а днем какой из тебя работник будет?.. Ты по совести скажи: может, ты хочешь службу какую получить, для этого и вступил? – ехидно спрашивал Максим.
Степка, бледнея, молчал, и губы у него дрожали от обиды.
– Ерундовская власть. Нам, казакам, даже вредная. Одним коммунистам житье, а ты хоть репку пой… Такая власть долго не продержится. Хоть и крепко присосались к хлеборобовой шее разные ваши комсомолы, а как приспеет время, ажник черт их возьмет!
На потном лбу Максима подпрыгивала мокрая прядка волос. Нож, обтесывая болванку, гневно метал стружки. Степка, бесцельно листая книгу, угрюмо сопел: ему не хотелось ввязываться в спор, потому что сам Яков Алексеевич прислушивался к словам Максима с молчаливым одобрением, видимо, ожидая, что скажет Степка.
– Ну, а если, не приведи бог, какой переворот? Тогда что будешь делать? – хищно поблескивая зубами, щерился Максим.
– Зубы повыпадут, покель дождешься переворота!
– Гляди, Степка! Ты уж не махонький… Игра идет «шиб-прошиб», промахнешься – тебя ушибут! Да случись война или ишо что, я первый тебя драть буду! Таких щенят, как ты, убивать незачем, а плетью сечь буду. До болятки!
– И следовает!.. – подталдыкивал Яков Алексеевич.
– Пороть буду, вот те крест!.. – подрагивая ноздрями, гремел Максим. – В германскую войну, помню, пригнали нашу сотню на какую-то фабрику под Москвой, – рабочие там бунтовались. Приехали мы перед вечером, въезжаем в ворота, а народу возле конторы – тьма. «Братцы казаки, шумят, становитесь в наши ряды!» Командир сотни – войсковой старшина Боков – командует: «В плети их, сукиных сынов!..»
Максим захлебнулся смехом и, багровея, наливаясь краской, долго раскатисто ржал.