Совершенной противоположностью огненной, страстной гречанке была вялая и мало подвижная румынка Пульхерия, дочь боярина Варфоломея. Писатель А. Ф. Вельтман, живший в Кишиневе одновременно с Пушкиным, такими словами набрасывает ее силуэт: "Она была необъяснимый феномен в природе. Я несколько раз покушался думать, что она есть совершеннейшее произведение не природы, а искусства. Те движения, которые она делала, могли быть механическими движениями автомата. Ее лицо и руки так были изящны, что казались мне натянутою лайкой… Пульхерица была круглая, полная, свежая девушка; она любила говорить более улыбкой, но это не была улыбка кокетства; нет, это просто была улыбка здорового беззаботного сердца… Многие добивались ее руки, отец изъявлял согласие; но едва желающий быть нареченным приступал к исканию сердца – все вступления к изъяснению чувств и желаний Пульхерица прерывала: Ah, quel vous etes!… Пушкин особенно ценил ее простодушную красоту и безответное сердце, никогда не ведавшее ни желаний, ни зависти" (1).
Разумеется, никакого настоящего романа не могло быть у Пушкина с этой холодной, мраморной красавицей, похожей на женщину-автомата из сказки Гофмана. Пульхерица долго оставалась девушкой и уже в довольно зрелых годах вышла замуж за Мано, греческого консула в Одессе.
В Кишиневе Пушкин пережил полосу наиболее острого увлечения, почти отравления Байроном. Все представлялось ему необыкновенно обаятельным в английском поэте: и колоссальные образы фантазии, и мелодия стихов, и буйный дух мятежа, их наполнявший, и личная судьба добровольного изгнанника, судьба, которую Пушкин с некоторой натяжкой сравнивал со своею собственной. Как мы видели, случай дал ему возможность сблизиться с бывшей любовницей Байрона. Была у них и другая общая возлюбленная – тоже гречанка – по имени Елевферия, т. е. свобода греческого народа, восставшего против вековых угнетателей (2). Пушкин из Кишинева, а Байрон из Италии, с одинаковым интересом следили за ходом восстания. Потом Байран не выдержал и лично отправился в Грецию, где его ожидала преждевременная могила. О Пушкине любители сенсационных слухов тоже рассказывали с некоторым основанием, что он готов бежать в Яссы, к войскам князя Ипсиланти.
Но Пушкину было недостаточно этих черт случайного сходртва. Подобно своему Онегину, он носил некоторое время Гарольдов плащ, пытался стилизовать себя под Байрона и его героев, стремился приобщиться возможно более интимно к той стихии анархического бунта, глашатаем и провозвестником которой был неукротимый английский лорд. Повидимому, у него имелось для этого некоторое право: разочарованный изгнанник, сохранявший в сердце, словно прикрытые пеплом, жгучие воспоминания неразделенной любви; жертва ядовитых сплетен; поэт, справедливо сознававший собственную гениальность, но непонятый светом и молвой; политический преступник и смелый вольнодумец, гонимый деспотическим и лицемерным правительством, – Пушкин не раз был готов окончательно озлобиться. Кишиневские скандалы и дуэли были случайным и далеко не полным психическим разрядом вечно кипевшего раздражения. Они помогали отвести душу, но бессильны были освободить ее вполне от гнета злых и мстительных страстей. Порою Пушкин испытывал приступы настроения, которое трудно назвать иначе, как сатанизмом, и которые так смущали его первого биографа, благонравного Анненкова.
В одну из таких минут, поэт создал произведение, доставившее ему потом много неприятностей. "Гаврилиада", напечатанная полностью в России совсем недавно, является памятником неуспевшего вкорениться у Пушкина, но все же знакомого ему цинического нигилизма. Ехидный вольтерианский смешок соединяется здесь с кровавой иронией в духе Байрона. По совершенно верному замечанию П. Е. Щеголева, "Гаврилиада" содержит в себе не только издевательство над религией, но и яростное оскорбление любви. Нельзя поэтому пройти мимо этой "отысканной в архивах ада поэмы", излагая историю сердечной жизни Пушкина.
Он много раз пытался "разоблачить пленительный кумир", растоптать ногами идеал чистой женственности и показать воочию "призрак безобразный", скрывающийся за ним. Ко никогда ему не удалесь столь успешно разрешить эту задачу, как в "Гаврилиаде".
В прологе "Гаврилиады", равно как в некоторых одновременных с нею и довольно непристойных эпиграммах, мы встречаем образ какой-то еврейки, за поцелуй которой Пушкин, разумеется, в шутку, выражает даже готовность приступить к вере Моисея. Осталось неизвестным, кого имел он при этом в виду. Еврейкой прозвали в Кишиневе Марию Егоровну Эйхфельдт, урожденную Мило, жену обер-бергауптмана Ивана Ивановича. Считалось почему-то, что она похожа на Ревекку – героиню известного романа Вальтер-Скотта "Айвенго". Но Мария Егоровна состояла в многолетней и прочной связи с приятелем Пушкина Н. С. Алексеевым, и поэт не однажды в прозе и в стихах отрекался от всяких видов на прекрасную Ревекку.