Еще — шуточки. Уж тут и вы согласитесь. Вообще-то шуточки противны, везде и всегда, но соловьевские, когда он с другими своими бородатыми конфрерами переписывается в стихах, и все его пародии, это уж свыше сил. Помните, «Христос никогда не смеялся»?».
Комментарии
Числа, 1931,№5
Проблема критики. О критике много говорят. Научная, импрессионистическая, формальная, какой метод, какая цель. Все это бывает любопытно. Но пожив, подумав, понаблюдав, и нисколько не повторяя Экклезиаста, видишь, что подлинная проблема критики, реальная, на самом деле, — совсем другая, Теории рушатся: Буало, Лессинг, Тэн, прах… Учитель гимназии в роговых очках пренебрежительно роняет: «Taine, qui ne comprenait absolument rien…», и он спокоен, ему нельзя сейчас ничего возразить. Критика поумнела, она не боится печально-неизбежного родства с рецензией, не уклоняется от оценки, пристрастной и спорной, не играет больше в научность, не «притворяется». Есть с одной стороны, писатель, человек, сочинитель быть может не Бог весть какой, но для которого его писания — все, вся жизнь. Он обливается слезами над вымыслом. Он не знает, что написал, он знает только то, что хотел написать. Он спасается в литературу от небытия, он ощущает осуждение, и даже не полное одобрение, как стремление его в это небытие столкнуть — будто с мчащегося поезда. На другой стороне — читатели, — пятьдесят тысяч человек, скажем. Для них конечно, приятнее и полезнее, чтобы им не втирали очки и не старались их уверить, что плохое — хорошо, бездарное — талантливо. Но пользы и приятности каждому в отдельности из них достается мало. Им в сущности почти безразлично, что говорить критика.
И вот, возникает вопрос: что же, нужно говорить правду, думая о пятидесяти тысячах мелких мимолетных удовольствий, которые на противоположной стороне складываются в тяжелый удар, настолько иногда тяжелый, что читатели о длительной его «горестности» и понятия не имеют; или не говорить, не договаривать правды, ценой пятидесяти тысяч обманчиков, раздраженьиц и недоуменьиц покупая одно удовлетворение — пусть даже одно спокойствие. Кто решить? Рокфеллер до сих пор думает что лучше: раздать по доллару полмиллиону человек или осчастливить одного только человека, но зато осчастливить вполне. И Пушкин сказал, — отвечая на вопрос, зачем хвалит он Дельвига, кажется: «литература исчезнет, дружба останется».
В плоскости литературной, вопроса нет: надо говорить правду. Но в литературу врывается жизнь со своими убедительными, страстными и серьезными доводами, — и, пожалуй, жизнь одерживает верх.
Все-таки надо было бы когда-нибудь — для литературы — написать статью, начав ее приблизительно так: «ну, поговорим откровенно… такой-то, такой-то, такой-то». Кстати, выяснилось бы, пожалуй, что много есть у нас и действительно хорошего, не различимого теперь в устоявшемся, однотонном тумане устоявшихся, однотонных похвал.
Попытка доказательства бессмертия души. Человек сидит, смотрит в потолок, бездельничает, думает. Вот я пишу сейчас эти слова. Кто-то их будет потом читать. Если в миллиарды миллиардов веков мое сознание обречено жить только срок человеческой жизни — т. е. мгновение — то какое же вероятие, что вот сейчас, как раз сейчас, настал черед этой неизмеримо-малой доли неизмеримо огромного времени, — как будто угадана цифра из бесконечного ряда их? Для меня, это пишущего, для вас, это читающего. Не естественно ли предположить, что если я себя сознаю сейчас, то я не мог не быть всегда прежде и не могу не быть всегда впоследствии, ибо — еще раз, — как же допустить, что в промежутке между вечностью за мной и вечностью передо мной именно сейчас длится-мелькает мгновение моего существования? Не cogito ergo sum, a ergo был и буду всегда. Нельзя найти песчинку в Сахаре, не перебрав всего её песка. Это иногда поражает, как ясновидение.
«Обратите внимание, евреи в оркестрах всегда играют на скрипке или на виолончели… Что им тромбоны, например? Им надо, чтобы скрипка пела, изнывала, изнемогала, им выплакаться хочется».
Эти слова я слышал от одного знаменитого музыканта, редко-умного человека. Потом, вспомнив по какому-то поводу о рожке пастуха над умирающим Тристаном, он искренно и просто сказал:
-Нет, я теперь слушать это больше не могу.